Выбрать главу

— А, вы не знаете греческого? — укоризненно спросил меня Перетц. — Ну что ж, придется заняться.

— Но ведь мой реферат назначен на март.

— Отложим. Прочтете в мае.

Вполне разделяя требовательность старшего поколения, Б. М. Эйхенбаум, Ю. Н. Тынянов, Виктор Шкловский щедро делились с нами своими сомнениями и колебаниями, своей гордостью за великую литературу, в которой они работают. Они учили нас этой гордости, этой соотнесенности собственной работы — как бы она ни была мала — с работой Шахматова, Веселовского, Потебни. Они требовали, чтобы мы знали не только историю, но и атмосферу развития нашей литературной науки, и мы вместе с ними подсмеивались над педантизмом Пыпина, сетовали на поверхностность талантливого Венгерова, поражались гениальным догадкам Буслаева и Всеволода Миллера.

В особенности многому научил меня Юрий Тынянов, глубокий ученый, не терпевший ни малейшего пустословия в науке. Его лучшие статьи написаны скупым языком, через который нам подчас приходилось «пробиваться». Не стесняя ни в чем своих учеников, он учился вместе с нами. Каждая его лекция была основана на тонком чувстве истории. На семинарах ему подчас достаточно было лишь своеобразно переставить материал, которым располагал докладчик, чтобы получить неожиданную, но всегда точную картину.

Посещение лекций было необязательным в начале двадцатых годов. Конечно, мы не пропускали семинары, которыми руководили любимые профессора. Но если семинарами руководили нелюбимые, то есть бездарные, профессора — мы не ходили на семинары. Много времени мы проводили в архивах и библиотеках, работая над рефератами, с которыми выступали часто, независимо от того, входили ли они в курсовую программу. Предмет можно было сдавать не только во время сессии, но и тогда, когда студент был готов к испытаниям. Конечно, этот свободный выбор был ограничен: экзамены второго курса нельзя было сдавать на третьем. Но зато мы могли серьезно заниматься не всеми предметами — понадобятся они нам потом или нет, — а только теми, которые действительно отвечали нашим интересам. В двадцать лет мы были взрослыми людьми, которые должны были выбрать свой путь — в науке и в жизни.

Мешало ли нам отсутствие внешней, ограниченной рамками программы занятий? Нет, помогало. Свободно распоряжаясь своим временем, я учился в двух вузах одновременно и окончил и тот и другой. Многие мои товарищи, ныне видные ученые, выступили с работами задолго до окончания университета.

Мы были тесно связаны с литературой своего времени, и многочисленные диспуты, дискуссии, доклады в литературных и философских обществах были для нас тем же университетом, такой же школой ответственной любви к искусству, принесшей нашему поколению неоценимую пользу.

3

К «Серапионам» меня привел Шкловский, представив не по имени, а названием рассказа — «Одиннадцатая аксиома», который был послан Горькому и о котором, по-видимому, знали будущие «Серапионовы братья». Они собирались каждую субботу в комнате Михаила Слонимского в «Доме искусств». Впоследствии Ольга Форш назвала этот дом «Сумасшедшим кораблем» и рассказала о странной жизни его обитателей, полной неожиданностей и вдохновения. Но ничего странного не находил в этой жизни студент-первокурсник, ходивший с высоко поднятой головой по еще пустынному, осенью двадцатого года, Петрограду. Еще бы не гордиться! Он только что приехал из Москвы, где чуть ли не ежедневно бывал в знаменитом «Стойле Пегаса». Он неоднократно видел Маяковского, Есенина; он присутствовал на вечере буриме, где председательствовал Валерий Брюсов и московские поэты выступали со стихами на заданные темы. Он сам писал стихи, почти не сомневаясь в том, что именно ему удастся совершить переворот в русской поэзии. Однажды он даже побывал у Андрея Белого, который показал только что вышедшие «Записки мечтателя» и говорил с ним так, как будто он, мальчик, едва окончивший школу, был одним из этих мечтателей, избранников человечества и поэзии…

Потом Шкловский ушел, а я стал несколько пренебрежительно, как и полагалось столичному поэту, прислушиваться к разгоравшемуся спору. В нем принимали участие все. Но главными противниками были Федин и Лунц, я это почувствовал сразу.

Спор шел об основном — о столбовой дороге нашей литературы.