Выбрать главу

Компсон выругался.

— Ты хоть объясни, что мы должны гарантировать.

И Пибоди объяснил, правда не все, а на другое утро зашел в стойло конюшни Дома Холстона, где Петтигрю чистил свою уродливую лошадь с похожей на молот головой и стальными мускулами.

— Мы все-таки решили не приписывать этот замок старой Мохатахе, — сказал Пибоди.

— Вот как? — отозвался Петтигрю. — В Вашингтоне никто бы на это не клюнул. Особенно те, кто умеет читать.

— Мы заплатим за него сами, — сказал Пибоди. — Даже, собственно говоря, сделаем чуть побольше. Тюрьму все равно надо чинить; хочешь не хочешь, одну стену возвести придется. А возведя еще три, получим новую комнату. Возводить одну стену нужно все равно, так что она не в счет. А построив еще трехстенную комнату, мы получим новый четырехстенный дом. Это будет здание суда.

Петтигрю при каждом движении скребницей шумно выдыхал сквозь зубы, как заправский ирландский конюх. Но тут он затих, и рука его остановилась на полпути.

— Здание суда? — переспросил он, чуть обернувшись.

— У нас будет город, — сказал Пибоди. — Церковь уже есть — это домик Уайтфилда. И поспешим построить школу, когда дело дойдет до нее. Но здание суда мы начнем строить сегодня же; у нас уже есть что поставить туда и превратить его в суд: железный ящик, что мешается под ногами в лавке Рэтклиффа вот уже десять лет. И тогда у нас будет город. Мы даже подобрали ему имя.

Тут Петтигрю выпрямился, очень медленно. Они глядели друг на друга в упор. Через минуту Петтигрю спросил:

— И что?

— Рэтклифф говорит, тебя зовут Джефферсон, — сказал Пибоди.

— Да, — сказал курьер. — Томас Джефферсон Петтигрю. Я из старой Виргинии.

— Родственник ему? — спросил Пибоди.

— Нет, — ответил Петтигрю. — Мама назвала меня в его честь, чтобы мне перешло немного его удачи.

— Удачи? — переспросил Пибоди.

Петтигрю не улыбнулся.

— Совершенно верно. Мама имела в виду не удачу. В школу она не ходила и не знала слова, какое ей было нужно.

— Ну и перешло? — спросил Пибоди.

Петтигрю не улыбнулся и теперь.

— Извини, — сказал Пибоди. — Постарайся забыть.

И добавил:

— Мы решили дать городу имя Джефферсон.

Тут Петтигрю, казалось, даже перестал дышать. Он стоял, маленький, щуплый, бездетный и холостой, безнадежно одинокий, лишенный всяческих уз, и лишь глядел на Пибоди. Потом задышал, поднял скребницу и повернулся к лошади. Пибоди на миг показалось, что он вновь принимается чистить лошадь. Но вместо того, чтобы провести скребницей, курьер просто положил ее на бок лошади и с минуту стоял, чуть склонив голову и глядя в сторону. Потом вскинул лицо и взглянул на Пибоди.

— Можно бы назвать замок в этом индейском счете «деготь», — сказал он.

— На пятьдесят долларов дегтя? — удивился Пибоди.

— Смазывать фургоны до Оклахомы, — сказал Петтигрю.

— Да, можно бы, — согласился Пибоди. — Только город уже называется Джефферсон. Теперь этого уже никогда не забыть.

Так и появилось здание суда — и прошло почти тридцать лет, прежде чем они не только осознали, что его у них не имеется, но и поняли, что до сих пор в нем не было, не испытывалось, не ощущалось нужды; и не успело пройти полгода, как они обнаружили, что оно совершенно их не устраивает. Потому что где-то между вечером первого дня и утром второго с ним что-то случилось. Начали они в тот же день; восстановили стену тюрьмы, наготовили новых бревен, прорубили пазы, возвели у новой стены маленькую пристройку без пола и перенесли туда из задней комнаты лавки железный ящик; это заняло всего два дня и не стоило ничего, кроме труда, притом не так уж много на каждого, потому что в работу включился весь поселок до единого человека, не говоря уж о двух поселковых рабах — холстоновском и еще одном, принадлежащем кузнецу-немцу; Рэтклифф включился тоже, ему понадобилось лишь запереть изнутри на засов заднюю дверь лавки, поскольку его покупатели в полном составе бранились и потели над бревнами и пазами полуразрушенной тюрьмы через дорогу напротив, и не составляло труда, окинув взглядом, сосчитать их всех — в том числе и чикасо Иккемотуббе, хотя они не потели и не бранились: степенные дикари в воскресной одежде, но без брюк, либо аккуратно свернутых подмышкой, либо обвязанных вокруг шеи, словно капюшоны или, скорее, гусарские доломаны, переходили ручей вброд и сидели на корточках или лежали в тени, учтивые, внимательные и безмятежные (даже сама старая Мохатаха, матриарх, босая, в красном шелковом платье, в шляпе с плюмажем, сидела в позолоченном парчовом английском кресле, установленном в запряженном мулами фургоне, а девочка-рабыня держала над ней парижский зонтик с серебряной ручкой), — но они (остальные белые, его собратья или — в тот первый день — друзья по несчастью) еще не замечали особенности — свойства, — чего-то непонятного, эксцентричного в поведении, позиции Рэтклиффа — эта особенность не стала препятствием или хотя бы помехой даже и на другой день, когда выяснилось, в чем дело, потому что Рэтклифф находился среди них, тоже работал, тоже потел и бранился, она скорее напоминала одинокую щепку в бескрайнем потоке или приливе, одинокое тело или дух, чуждый и несовместимый, одинокий, тонкий, почти неслышный голос, пронзительно кричащий сквозь рев толпы: «Постойте, погодите, послушайте…»