Огонь прекратился, в сущности, почти двадцать четыре часа назад, только связной еще не знал этого. Вечером в штабе корпуса, куда они — девять человек из его дивизии и около двух дюжин из других — возвращались, съезжались, их поджидал старшина.
— Кто здесь старший? — спросил он. Но ответа дожидаться не стал, оглядел их еще раз и безошибочным профессиональным чутьем выбрал человека лет тридцати пяти, который выглядел тем, кем, видимо, и был разжалованным в 1912 году младшим капралом из гарнизона на северо-западной границе.
— Будешь исполнять обязанности сержанта, — сказал ему старшина. Обеспечь ужин и постели. — И еще раз оглядел всех. — Очевидно, говорить вам, чтобы вы не болтали, бессмысленно.
— О чем? — спросил кто-то. — Что мы знаем, чтобы болтать?
— Об этом, — сказал старшина. — Вы свободны до подъема. Разойтись.
И все.
Спали они на каменном полу в коридоре; завтраком (хорошим, это была штаб-квартира корпуса) их накормили еще до подъема; горны, трубящие подъем, и прочие сигналы он — связной — слышал в штабах других дивизий и корпусов, в автопарках и на базовых складах, куда он ездил, как и накануне, исполняя свою расхожую (разъезжую) роль в приведении войны к перерыву, к остановке, к концу; с утра до вечера он носился по тыловым дорогам не вестником мира, а рабом фантастической предпраздничной суеты. Вечером они — девять человек из его дивизии и две дюжины из других — были встречены тем же старшиной.
— Это все, — сказал старшина. — Грузовики дожидаются вас, чтобы отвезти назад.
Это все, думал он. Все, что ты должен делать, все, что тебе нужно делать, все, чего Он просил и ради чего принял смерть 1885 лет назад. В грузовике их было тридцать с лишним человек, в небе угасала вечерняя заря, казалось, это отступает безбурное, безбрежное море отчаяния, оставляя лишь тихую печаль и надежду; когда грузовик остановился, он тут же высунулся посмотреть, в чем дело. Оказалось, что невозможно пересечь дорогу из-за идущего по ней транспорта — дорога, шедшая, как он помнил, откуда-то из-под Булони на юго-восток, теперь была заполнена крытыми грузовиками с погашенными фарами, они двигались друг за другом впритык, словно вереница слонов, преграждая путь их грузовику, поэтому водитель был вынужден высадить своих пассажиров, чтобы они добирались как знают, спутники связного разошлись, а он стоял там в угасающих лучах заката; мимо него без конца тянулись машины, потом с одной из них его окликнули по имени: «Давай побыстрей сюда… показать тебе кое-что»; он побежал за машиной, нагнал ее и, вскакивая на подножку, узнал этого человека: то был старый охранник со склада боеприпасов в Сент-Омере, прибывший во Францию четыре года назад, чтобы отыскать сына, первым рассказавший ему о тринадцати французских солдатах.
В три часа пополуночи он сидел на огневой ступеньке, а часовой стоял, прислонясь к стене у амбразуры; осветительные снаряды взлетали, вспыхивали и с шипением гасли в густой темноте; вдали то и дело мерцали вспышки и раздавался грохот орудийного выстрела. Он говорил, и в голосе его отнюдь не слышалось изнеможения — голос был мечтательным, бойким и не только беззаботным, но словно бы и неспособным озаботить кого-то. Однако при его звуках часовой, не отрываясь от амбразуры, вздрагивал конвульсивно и нетерпеливо, словно раздраженный до невозможности.
— Один полк, — говорил связной. — Один французский полк. Лишь дурак способен рассматривать войну как необходимость, она слишком дорого обходится. Война — это эпизод, кризис, горячка, назначение которой избавить тело от горячки. Таким образом, назначение войны — покончить с войной. Мы знаем это уже шесть тысяч лет. Все дело в том, что шесть тысяч лет мы не знали, как это сделать: Шесть тысяч лет мы ошибочно полагали, что единственный способ остановить войну — собрать больше полков и батальонов, чем противник, делающий то же самое, и сталкивать их друг с другом, пока участь одной из сторон не будет решена, когда ей станет нечем воевать, другая сможет прекратить бойню. И были неправы, потому что вчера утром один-единственный французский полк, просто отказавшись идти в атаку, остановил всех нас.
На сей раз часовой не шевельнулся, он стоял, прислонясь к стене траншеи, вернее, подпирая ее, каска его была сильно заломлена, могло показаться, что он лениво глядит в амбразуру, но только его спина и плечи были совершенно неподвижны, словно он подпирал не земляную Стенку, а пустой и неподвижный воздух подле нее. И связной тоже не шевельнулся, хотя по голосу казалось, что он повернул голову и взглянул в затылок часовому.