Выбрать главу

Крик походил на пыль, еще висящую в воздухе, когда то, что подняло ее движение, трение, тело, сила, импульс, — уже пронеслось и скрылось. Потому что теперь весь бульвар был охвачен воплем, уже не вызывающим, а изумленным и неверящим, оба оттесненных вала сгрудившихся тел и печальных лиц зияли ртами, раскрытыми в исступленном заклинании. Потому что оставался еще один грузовик. Он тоже ехал быстро; хотя между ним и последним из проехавших было двести ярдов, он, казалось, несся вдвое быстрее остальных. Однако ехал он словно бы в полной тишине. Если другие проносились шумно, почти неистово, с вызывающим прощальным ревом стыда и отчаяния, этот приближался и удалялся торопливо, бесшумно, приниженно, словно тем, кто сидел в кабине, претило отнюдь не предназначение грузовика, а находящиеся в нем.

Он был открытым, как и остальные, и отличался от них лишь тем, что те были переполнены стоящими людьми, а здесь их было всего тринадцать. Такие же взъерошенные, неумытые, в окопной грязи, они были скованы, примкнуты цепями друг к другу и к грузовику, будто дикие звери, и с первого взгляда походили даже не на иностранцев, а на существа другой расы, другого вида; посторонние, чуждые, хотя на петлицах у них были те же номера, всему полку, который не только держался на расстоянии, но, казалось, даже бежал от них, чуждые не только своими цепями и обособленностью, но и выражением лиц, позами: если у тех лица были ошеломленными и пустыми, как у долго пробывших под наркозом, то у этих тринадцати — серьезными, сосредоточенными, сдержанными, настороженными. Потом стало видно, что четверо из тринадцати действительно иностранцы, чуждые — не только цепями, обособленностью от всего полка, но и лицами горцев в стране, где нет гор, крестьян, где уже нет крестьянства; чуждые даже остальным девяти, с которыми были скованы, если прочие девятеро были серьезны, сдержанны и немного, совсем чуть-чуть встревожены, трое из этих четверых иностранцев казались слегка недоумевающими, почти чинными, настороженными и даже не лишенными любопытства; они напоминали крестьян-горцев, впервые оказавшихся на рынке в равнинном городе, людей, внезапно ошеломленных гомоном на языке, понять который у них не было надежды, собственно говоря, и желания, и поэтому безразличных к тому, о чем галдят вокруг, — трое из четверых, потому что теперь толпа поняла, что четвертый чужд даже этим троим, уже хотя бы тем, что он был единственным объектом ее брани, ужаса и ярости. Почти не обращая внимания на остальных, она вздымала голоса и сжатые кулаки против — на этого человека. Он стоял впереди, положив руки на верхнюю планку, так что была видна цепь, провисающая между запястьями, и капральские нашивки на рукаве, с чуждым лицом, как и остальные двенадцать, лицом крестьянина-горца, как и последние трое, чуть моложе некоторых из них, и глядел на бегущее мимо море глаз, зияющих ртов и грозящих кулаков так же пристально, как и прочие двенадцать, но безучастно — лишь с любопытством, внимательно и спокойно, однако в его лице было еще и то, чего не было в остальных: постижение, понимание безо всяких следов сочувствия, словно он заранее предвидел без порицания или жалости тот шум, что поднимался при появлении грузовика и несся за ним.

Грузовик въехал на Place de Ville, где трое генералов стояли на ступенях отеля, словно позируя фотографу. Возможно, на сей раз дело было именно в близости трех флагов, внезапно затрепетавших под порывом дневного ветерка, налетевшего с другой стороны, так как никто из троих крестьян-горцев и, пожалуй, вообще никто из двенадцати не обратил внимания на смысл трех разных знамен и даже не заметил трех стоящих под ними стариков в галунах и звездах. Очевидно, взглянул, заметил, обратил внимание лишь тринадцатый; в их сторону был устремлен только пристальный взгляд капрала, он и верховный генерал, чьего взгляда не уловил на себе никто с проехавших грузовиков, встретились глазами на миг, который не мог продлиться из-за быстроты движения, — крестьянское лицо над капральскими нашивками и скованными руками с мчащегося грузовика и серое непроницаемое лицо над звездами высшего чина и яркими лентами чести и славы на мгновенье впились взглядами друг в друга. Грузовик пронесся. Старый генералиссимус направился вниз, оба его собрата тоже, держась, как предписывалось этикетом, по бокам от него; когда блестящий, проворный молодой адъютант подскочил и распахнул дверцу автомобиля, трое часовых щелкнули каблуками и взяли на караул.

На сей раз суматоха прошла почти незамеченной не только из-за шума и крика, а потому, что толпа уже пришла в движение. Причиной суматохи снова была молодая женщина, та, что теряла сознание. Она все еще глодала хлеб, когда появился последний грузовик. Тут она перестала жевать, и стоявшие поблизости потом вспоминали, что она рванулась, вскрикнула и попыталась бежать, прорваться сквозь толпу, будто стремясь остановить или догнать его. Но все уже двинулись на улицу, даже те, за чьи спины она хваталась, цеплялась и в чьи лица пыталась что-то крикнуть, сказать сквозь массу хлеба во рту. И все забыли о ней, остался лишь рослый, она колотила его по груди рукой с недоеденным хлебом и пыталась что-то крикнуть ему.