Выбрать главу

На вокзале было тоже тепло и почти пусто, но на этот раз полисмен растолкал его прежде, чем он успел уснуть. Полисмен был без формы, но он и таких знавал.

— Я тебя спрашиваю, какого поезда ждешь? — спросил полисмен.

— Никакого поезда я не жду, — сказал он.

— Вот как, — сказал полисмен. — Тогда катись отсюда. Ступай домой. — И тут же, как и тот, первый: — Тебе спать негде, что ли? Ладно, тогда иди, откуда пришел, хоть там в спать не на чем. Ступай, слышишь? Уходи! — И когда он не двинулся с места: — Я сказал — уходи! Чего ты ждешь?

— Чтобы дали полдоллара, — сказал он.

— Чего, чего? — сказал полисмен. — Дать пол… ах ты… — И тут он отскочил, пригнувшись, чтобы его не ударили, маленький, не больше мальчишки, так что человеку такого громадного роста, как полисмен, трудно было его сразу поймать в огромном зале… Он даже не бежал, он просто пошел так быстро, что полисмен не мог его схватить, но вместе с тем не имел и никаких оснований заорать «стой», вышел с платформы на улицу, не оглядываясь, а полисмен остановился в дверях и крикнул ему вслед: — Чтоб я тебя тут больше не видал!

Теперь он ориентировался все лучше и лучше. За перекрестком был еще один вокзал, но там могло случиться то же самое; очевидно, полисмены, которые ходят в штатском, как все люди, не имеют никакого отношения к тем самым пособиям, что раздавали по новому закону. Да и ночь уже была на исходе; он это чувствовал. И он просто стал ходить тут же поблизости, потому что места были знакомые; иногда в пустынных переулках он останавливался, садился отдохнуть в парадном или за составленными у стен мусорными урнами и помойными ведрами и просыпался каждый раз, когда сон начинал одолевать его. И снова он шел, и тихий пустой город, — по крайней мере, этот район, — принадлежал ему, и он думал с таким же изумлением, острым и отчетливым, как прежде, несмотря на столько прошедших лет: «Человек все может вытерпеть, только нельзя ему останавливаться».

Уже настал день, но город не проснулся, город никогда не засыпал; просто не заново, а снова стали видны лица, бледные, тусклые, бессонные; веселые, возбужденные люди торопились к невероятным, к невообразимым наслаждениям. Теперь он точно знал, где он находится: на этой мостовой могли бы сохраниться следы его шагов — он тут прошел сорок четыре года назад. Впервые, с тех пор как он вышел за ворота Парчмена пять дней назад, он почувствовал себя уверенным, неуязвимым, неприкосновенным. «Теперь я хоть целый доллар могу истратить на это самое, мне ничего не будет», — подумал он, заходя в маленькую грязную лавчонку, где несколько негров уже что-то покупали. Хозяин лавчонки тоже был негр, впрочем, может, он только обслуживал покупателей. А может, лавочка, и принадлежала ему, может, по новым законам даже негры могли держать лавку, и тут он вспомнил через тридцать восемь лет еще одну вещь.

— Дайте мне печенье «Зверинец», — сказал он. — Теперь он уже был в безопасности, неуязвимый, неприступный. — Небось оно тоже подскочило центов на десять — пятнадцать, а? — сказал он, глядя на картонную коробку, пеструю, как цирковой балаган, и разрисованную зверями, как герб.

— Десять центов, — сказал негр.

— На десять центов дороже? — спросил он.

— Просто десять центов, — сказал негр. — Берете или нет?

— Дайте мне пару, — сказал он. — И снова он пошел по улицам, и уже по-настоящему светило солнце, и он влился в торопливую толпу, грызя пахнущих ванилью мелких зверушек; времени было достаточно, потому что ему не только ничто не грозило, но он точно знал, где он находится; ему достаточно было обернуться (но он не обернулся) — и он увидал бы ту самую улицу, тот самый дом (он, конечно, не знал, да и не узнал бы, если бы увидел свою младшую дочку, которая теперь содержала этот дом), куда он вошел со своим наставником в ту ночь сорок семь лет назад и где ждали сияющие плечи женщин, не только сложенных, как Елена, и Ева, и Лилит, не только делавших то же, что и Елена, Ева и Лилит, но и белокожих, как они, — тот дом, где он в постели продажной женщины сказал «нет» не только всем тяжким, диким годам своей тяжкой, пустой жизни, но и самой смерти.