Выбрать главу

Теперь ей не приходилось строить корабли, больше того, уже вообще не надо было строить корабли. Так что не только он, Чарльз, но и весь город раньше или позже должны были увидеть — или услышать об этом от других, — как она ходит в том же полувоенном защитном костюме, в котором, наверно, работала на верфи, меряет шагами боковые улицы и переулки города или проселочные дороги и тропинки, даже бродит по полям и лесам за две-три мили от города, одна, не то что очень быстро, но долго, как будто после бессонницы, а может быть, даже с похмелья.

— Должно быть, так оно и есть, — сказал Чарльз. И опять его дядя как-то досадливо вскинул голову от папки с делами.

— Что? — сказал он.

— Ты говоришь, может быть, у нее бессонница. А может, она столько ходит, чтоб прошло похмелье.

— А-а, — сказал его дядя. — Возможно. — И снова уткнулся в свои бумаги. Чарльз пристально смотрел на него.

— Почему ты с ней не ходишь гулять? — сказал он.

На этот раз дядя даже не поднял головы:

— А ты? Оба вы бывшие солдаты, могли бы поговорить про войну.

— Она меня не услышит. А писать на ходу в блокноте как-то некогда.

— Вот и я так думаю, знаю по опыту, что два бывших солдата, моложе пятидесяти лет, меньше всего хотят говорить о войне. А вы двое даже и разговаривать не можете.

— Вот оно что, — сказал Чарльз. Его дядя читал бумаги. — Может быть, ты прав. — Его дядя читал бумаги. — А ты не возражаешь, если я попробую ее уломать? — Его дядя не ответил. Потом он закрыл папку и откинулся на спинку стула.

— Пожалуйста, — сказал он.

— Значит, ты думаешь, что ничего не выйдет, — сказал Чарльз.

— Я знаю, что не выйдет, — сказал дядя. И тут же торопливо добавил: — Не огорчайся, дело не в тебе. Это безнадежно, понимаешь? Тут никто не властен.

— Значит, ты понимаешь почему, — сказал Чарльз.

— Да, — сказал его дядя.

— Но мне не скажешь?

— Я хочу, чтобы ты сам понял. Наверно, тебе никогда больше не придется с этим встретиться. Про это ты читаешь во всех книгах, видишь в картинах, слышишь в музыке, учишь в Гарвардах и Гейдельбергах. Но ты боишься в это поверить, пока не столкнешься лицом к лицу, потому что ты можешь ошибиться, а перенести такую ошибку очень горько. И самое горькое — усомниться.

— А я в Гейдельберг так и не попал, — сказал Чарльз. — Я — только и был в Гарварде и в концлагере номер такой-то.

— Ну, хорошо, — сказал его дядя, — скажем, в средней школе или в джефферсонской Академии.

Но Чарльз решил, что он уже все понял. Так он и сказал:

— Ах, вот что. Ну, про все эти штуки в наше время знают даже маленькие дети. Она просто фригидна.

— Что ж, этот фрейдистский термин ничем не хуже других, когда надо прикрыть целомудрие или сдержанность, — сказал его дядя. — А теперь ступай. Я занят. Твоя мама пригласила меня к обеду, так что мы с тобой скоро увидимся.

Значит, тут крылось что-то большее, о чем дядя не хотел ему говорить. И слово «сдержанность» он сказал, очевидно, тоже прикрывая то, о чем говорить не хотел. Впрочем, Чарльз понимал, о чем он думал, он достаточно знал своего дядю, чтобы понять, что слово «сдержанность» относилось не к Линде, а к нему самому. Если бы он, Чарльз, сам никогда не был солдатом, он никогда бы и не подумал, не стал бы спрашивать разрешения у своего дяди, он, наверно, давно подкараулил бы ее в каком-нибудь укромном уголке в лесу во время ее прогулки, с наивной уверенностью человека, на войне не побывавшего, что она, пережив войну, теперь непрестанно удивляется, что за чертовщина творится в Джефферсоне и почему и он, и все другие подходящие молодые люди теряют столько времени зря. Но теперь-то он узнал, почему молодежь так рвалась на войну: все они думали, что война — это неограниченная, заранее оправданная возможность безнаказанного насилия и грабежа, а на самом деле трагедия войны заключалась в том, что оттуда ничего не приносишь, а оставляешь там что-то очень дорогое, и на войне человек обнаруживает в себе что-то такое, с чем он мог бы спокойно прожить всю свою жизнь и даже не знать, что в нем это кроется, если бы не война.