Он просто хотел спасти свои деньги — деньги, которые он копил таким трудом, таким тяжким трудом, всем жертвовал, чтобы их нажить, с того самого дня, как его отец переехал с какой-то захудалой фермы и арендовал у старого Билла Уорнера на Французовой Балке другую захудалую ферму, какую мог взять только человек, у которого ничего нет за душой, потому что нечего было и надеяться хоть как-то на ней прокормиться, — с того самого первого дня, когда он понял, что и у него ничего нет за душой и ничего не будет, кроме того, что он сам отвоюет себе у времени и судьбы, и для этого у него никогда не будет другого оружия, кроме денег.
Да, да, он всю жизнь жертвовал, жертвовал всеми своими правами, и желаниями, и надеждами, без которых не может жить человек. Вероятно, он никогда не влюбится, не сможет влюбиться, он знал это; ему органически, от природы не суждено было соединить свое неведенье и заложенную, в нем нетронутость с неведеньем и нетронутостью той, которая стала бы его первой любовью. Но ведь он был мужчиной, и это было его неотторжимым правом и надеждой. А вместо этого ему суждено было стать отцом чужого ребенка, иметь жену, которая даже не заплатила ему страстной благодарностью, не говоря уж страстной страстью, потому что на эту страсть он явно был не способен, а заплатила своим приданым.
Слишком тяжко работал он ради этих денег всю жизнь, зная, что до конца своих дней ему никогда ни на секунду нельзя будет ослабить свою бдительность, даже не для того, чтобы их умножить, а просто чтобы сохранить, удержать то, что у него уже есть, уже накоплено. Собирая их по ничтожным и жалким крохам, по грошам, он очень скоро, вероятно, тогда же, понял, что никогда не сможет их добывать иначе, как простым муравьиным усердием, не щадя себя, потому что (и тут он впервые в жизни изведал смирение) теперь он понял, что ему, необразованному, не совладать с другими, образованными, которых нужно перехитрить, перемудрить и обобрать, и теперь уж он образованным никогда не станет, потому что уже нет времени, потому что ему суждено сначала испытать нужду, а уж потом приобрести средства, добывать деньги, и, даже кое-что накопив, он не знал, где их надежно сохранить, покуда он научится и сможет защитить их от тех, образованных, что, в свою очередь, постараются его обобрать.
Смирение и, быть может, даже сожаление — хотя на сожаление у него не было времени, — но без отчаянья, хотя у него не было ничего, кроме воли, и нужды, и беспощадности, и упорства, и тех способностей, с которыми он родился, чтобы служить им; никогда в жизни ни один человек ничего ему не дал, и он ничего не ждал от людей до конца жизни; он еще не успел увериться, что в силах бороться и защититься от того врага, который таился в слове Образование, и все же не испытывал ни сомнений, ни колебаний в том, что он должен попытаться сделать это.
Так что сначала он думал только о том, как спасти свои деньги, которые стоили ему так дорого, стоили ему всего, потому что он всей своей жизнью пожертвовал, чтобы их добыть, а значит, в них была его жизнь, и решил забрать их из банка, ненадежность которого его родич уже доказал. В том-то и дело: банк оказался настолько ненадежным, что его мог ограбить даже такой человек, как его родич Байрон, которого он хорошо знал, дурачок, до того трусливый и лишенный воображения даже в воровстве, что он не поднялся выше простого соблазна стащить несколько никелей, десятицентовиков и долларовых бумажек, оставленных на время без присмотра, человек, как сказал бы Рэтлиф, слишком глупый, чтобы даже зваться Сноупсом, настолько глупый, что он не сумел украсть деньги так, чтобы не пришлось бежать в самый Техас и только там рискнуть остановиться хоть на минуту и сосчитать их; в сущности, того, что он сумел украсть, ему едва хватило на железнодорожный билет.