— Конечно!.. Ну, да это что... Да что толковать!
— Правильно!.. — послышались голоса.
Петя работал не отрываясь. Организовывал кружки, чтения, доставку литературы, завязывал связи с рабочими по линии. И чем успешнее шло дело, тем суше были его слова и отношения, тем деспотичнее заставлял работать окружающих, и тем легче подчинялись ему с затаенной, — он это чувствовал, — враждебностью.
Был только один Петя, и видел он так, как было или как оно казалось всем. Степь была пустынна, скучна, пуста, с изредка вкрапленными хуторами. Поселок, полный полуодичалого мещанства, рвущегося в тупой звериной борьбе. Рабочие, культурно мало отличающиеся, с которыми все приходится начинать с азов. Цель, та цель, во имя которой он работает, бесконечно далеко теряется в мутных грядущих днях, и на этот счет он ни на одну минуту себя не обманывает. Но в глубине, где-то в глубине души, свернувшись комочком, лежало толкавшее его на работу, без мотивировки, без доказательств, без живого поощрения; оно просто заставляло торопливо подыматься утром, едва хлебнув чаю, бежать, прячась и скрываясь, ездить по линии, перед станциями соскакивать и идти пешком, чтоб не арестовали, спорить, бороться со своими и жить в вечном напряжении ожидания, что заберут. Слова: «прибавочная стоимость», «буржуазный строй», «борьба классов» и другое, чем он непрерывно оперировал, превратились для него в такой же привычный жест, как для верующих крестное знамение.
— Петя, — говорила сердобольно Елена Ивановна, наливая ему чай, — а устал ты.
— Дядя Петя, ты революцию делаешь? — спросила Катя, не отрывая от него сияющих глаз.
Петя сердито зашагал по комнате.
— Дядечка Петечка, ты не сердись, я читала «Великую французскую революцию». Дядечка, отчего это Марат за народ стоял, а Кордэ его убила, а она такая красивая?
— А, ты уж революции читаешь? Где же ты этого козьего духу набралась?
— Представь, заберется к отцу в библиотеку и читает все подряд.
— Выдрать надо да носом в угол. Ей не в библиотеках, а учиться.
Катя вприпрыжку поскакала из комнаты, напевая:
— Forme-ez vos batai-llo-ons!..
И, делая из тоненького голоска бас, добавляла гундосо в нос:
— Pour la natio-o-on!..
— Будущей осенью отвезу в гимназию, в пансион отдам, прямо в третий класс будет держать, — способная! Останусь я одна. У нас, Петечка, жизнь сложилась очень... очень тяжело. — Елена Ивановна вытерла навернувшиеся слезинки. — Со стороны ничего не видно, а я очень несчастна... мы очень несчастны. Коля пьет... Ты никому только не говори, — она опять заплакала, — и уже давно, главное, в одиночку, потихонечку.
— Я заметил.
— Не знаю, чем это кончится. Так тяжело, так тяжело.
И, вытерев красные глаза и высморкавшись в батистовый платок, проговорила, подняв на него любящие глаза:
— Петечка, а ты женишься скоро?
Тот поставил допитый стакан, отмахнулся сердито и ушел.
Когда провожали Петю, Катя, как стопочка, так и стояла около него. А Елена Ивановна с материнской нежностью говорила:
— Полюбить, Петечка, это легко и весело, а главное-то пото-ом!.. Помнишь, когда ты уезжал прошлый раз, был такой розовый, пухлый, так хотелось улыбаться, глядя на тебя, и хорошо делалось на душе, а теперь у тебя усталые глаза и углы рта опущены.
— Все так кончают.
— А я, дядя Петя, а я?
— А ты замуж выйдешь.
— Фу-у!..
— И домик свой будет...
— Фу, какой ты злой, дядя Петя.
— Прощайте!..
— Прощай, дорогой!..
XI
Переменилось у Захара Касьяныча. Уже не держал он при доме ни лавок, ни магазинов, ни гостиниц, ни лесных бирж. Все разбросалось по поселку. Не уставая, дымили высокие фабричные и заводские трубы.
Недалеко от фабрики, на месте прежнего подворья, стоял строгий, несколько мрачный трехэтажный дом под коричневую краску, с полуготическими окнами, со стеклянным навесом над подъездом. Весь низ отошел под контору, а верхние два этажа занимал Захар Касьяныч с Сережей.
Сережа вытянулся, но ходил все с такой же огромной желтой головой, и большие, на всем останавливающиеся с удивленным вниманием глаза были темно обведены.
Худой был, словно хилое тело с трудом напялилось на острые кости, и, не противореча худобе и тщедушности, был мешковат и неуклюж.
Огромные дела, которые умело направлял Захар Касьяныч и которые шли с мощной мерностью, разрастаясь в силу приобретенной инерции, заполняли все его время. Приходил домой, раздевался, входил в зал, крестился на большие образа в тяжелых серебряных ризах и говорил:
— Сережа!
Уже одно это имя, прозвучавшее в пустоте огромного зала, будило в сердце старика ощущение покоя, уюта, ощущение домашнего очага.
— Что, дедушка? — слышался слабый молодой голос, разом наполняя весь холодный дом.
Садились вместе завтракать или обедать, и к столу приглашался учитель, который жил у Захара Касьяныча.
Он был в студенческой тужурке, близорук, и случайно женился на уроке в имении. Это случилось так. В бывшем помещичьем доме, за большим обеденным столом сидела вся помещичья семья: ражий, из деревенских кулаков, хозяин, чахоточная жена, учительница при девочках, с большими красными руками и незначительным лицом, и студент-репетитор.
Он держался замкнуто и сухо, а с учительницей только здоровался, когда сходились к столу.
— Даром денег платить никто не станет, — повел речь хозяин, — найми работника: что ж, положишь его, высыпайся, мол? Давеча гляжу, девочки через веревочку прыгают наместо того, чтоб заниматься...
— Перерыв был, — пунцово краснея и глотая суп, со слезами, чуть слышно, сказала учительница.
— Перерыв!.. Знаем мы эти перерывы. Ежели да такие перерывы у рабочих, так в трубу вылетишь. А то затянется в кирсет, виляет задом, направо, налево, — и за это денежки гладит...
— Не сметь оскорблять! — вскочил репетитор и ударил кулаком по столу, так что посуда вся запрыгала, жалобно зазвенев.
Хозяин опешил. Все затаились.
— А ты... ты с которой стороны ей родня?
— Молчать, или я башку размозжу... Она моя невеста!
— Ну, ну... уж и осерчал... Так бы и сказали... Чего тут...
Через три дня они повенчались, через месяц разошлись, раздражаясь друг другом...
— Сергуня, — говорит старик, — я там распорядился в конторе, чтобы выписали книг тебе. Вот Александр Аркадьевич сказал, что нужно. — И подозрительно смотрит на подающую горничную с полудетскими робкими глазами и черными крылышками на голове, придающими ей прелесть беспомощности. Старик держит ее на случай, если понадобится женщина Сергею, и ревнует к репетитору.
— Да, я дал список, — снисходительно отзывается репетитор.
Репетитор писал здесь кандидатское сочинение, и все, что кругом, было мелко, ничтожно, как обстановка на почтовой станции, где застрял, и надо ехать дальше.
Старик осторожно, почти робко смотрит на Сергея, чувствуя, что у него — другие интересы, другие мысли, и тем значительнее, что это интересы и мысли Сережи. И он старается войти в них и говорит:
— Вот вы надысь объясняли: дескать, Карла Маркс рабочих вызволяет. А по-моему, так: хорошо, рабочий, он при своем месте, хозяин при своем. Стало быть, оно так и должно быть. Я не говорю, как оно будет, может, оно все перевернется, и по Карлову выйдет, не говорю, а что касается настоящего, так тут хаять нечего. Это все одно, хаять дожж, когда туча пришла. Туча пришла, дожж будет, а без тучи дожжа не будет, хочь лопни. Так оно и понимать надо.
— Человеку бог дал ноги, а мы с вами по железной дороге ездим, — небрежно роняет учитель, — нет дождя, стреляют в небо — дождь идет. — И, зевая, добавляет: — Так-то-с. Не нашего ума с вами дело, Захар Касьяныч.
Сережа глядит на обоих все теми же круглыми внимательно любопытными глазами. Ему все хочется понять, чего они вслух не говорят, заглянуть по ту сторону слов, и эта напряженность ожидания отделяет его от них.