Как обо мне говорили, так я и должна о себе писать. Я защищалась по мере сил, но все же в конце концов принуждена была сдаться и не стану отрицать, что, в сущности, больше всего меня убедили несколько добрых, дружеских слов молодого человека, который имеет надо мной какую-то непонятную власть.
Итак, мои мысли теперь устремлены к Вам, милостивые государи, к Вам спешит и мое перо. Когда я пишу, мне начинает казаться, что я мало-помалу оставляю за собой разделяющий нас путь. И вот я — у Вас; так окажите же мне и моему рассказу любезный прием.
Вчера мы едва успели отобедать, как доложили о посетителях: это был некий гувернер со своим воспитанником. Коварно настроенные и жадные к добыче сегодняшнего дня, мы все тотчас же поспешили в кабинет. Молодой господин оказался красивым, тихим юношей, у гувернера же были не слишком изящные, но вполне приличные манеры. После обычного вступления он окинул взором картины и попросил разрешения письменно отметить лучшие из них. В каждой комнате дядюшка великодушно показывал им лучшие вещи, а посетитель заносил в свою книжку имя художника и название объекта. При этом он осведомлялся, сколько могла стоить каждая такая вещь, сколько она стоит теперь, разумеется наличными, на что ему, естественно, не всегда можно было ответить. Молодой господин был скорее задумчив, чем внимателен, и дольше всего простаивал перед пустынными ландшафтами, скалистыми местностями и водопадами.
Тут подоспел и вчерашний гость, которого я впредь буду называть характеристом. Он казался веселым и хорошо настроенным, шутил с дядюшкой и нашим другом над вчерашним спором и клялся, что сумеет обратить их в свою веру. Дядюшка словоохотливо отвечал ему и направился с ним к одной интересной картине, друг же наш казался мрачным и угрюмым, за что я его и выбранила. Он сознался, что веселость противника на мгновение расстроила его, и обещал приободриться.
Не успел дядюшка вступить в оживленную беседу со своим гостем, как вошла дама с двумя спутниками. Мы, девушки, в ожидании этого визита принарядились и теперь поспешили ей навстречу. Она была любезна и разговорчива; известная серьезность, подобавшая ее положению и возрасту, нас не отпугивала. На голову ниже, чем мы с сестрой, она, казалось, все же смотрела на нас сверху вниз, радуясь превосходству своего ума и знаний.
Мы спросили, что она хотела бы осмотреть.
Она заверила нас, что предпочитает осматривать галерею или кабинет в одиночестве, — так, мол, удобнее предаваться чувствам. Мы ее предоставили ее чувствам и следовали за ней на приличном расстоянии.
Услышав, как она, обращаясь к одному из своих спутников, распространялась насчет нидерландских картин и их неблагородных сюжетов, я подумала, что хорошо исполню свой долг, поставив на возвышение ящичек, в котором находится чудесная лежащая Венера. Мастер, создавший ее, неизвестен, зато известно, что она прекрасна. Я раскрыла двери и попросила их взглянуть на Венеру в правильном освещении. Но какую же я потерпела неудачу! Едва взглянув на картину, она потупила глаза и тотчас же с неодобрением перевела их на меня.
— Я не ожидала, — воскликнула она, — что скромная молодая девушка так спокойно поставит передо мной подобную вещь!
— Почему же? — осведомилась я.
— И вы еще спрашиваете? — воскликнула она.
Я взяла себя в руки и с притворной наивностью заметила:
— Право, милостивая государыня, я не понимаю, почему мне не следует показывать вам эту картину. Напротив, я думала изъявить вам свое почтение, показав это сокровище нашей коллекции, которое обычно выкладывают напоследок.
Дама. Значит, эта нагота не оскорбляет вас?
Юлия. Не понимаю, как могло бы оскорбить меня прекраснейшее из того, что открывается нашему взору, а кроме того, эту вещь я вижу с детства.
Дама. Не могу похвалить воспитателей, которые не скрывали от ваших взглядов подобных вещей.
Юлия. Простите меня! Но ведь это невозможно. Меня учили естественной истории, мне показывали птиц в их оперенье, зверей в их шкурах, не забывали даже о рыбьей чешуе — и для меня должны были делать тайну из человеческого тела, на которое все указывает, намекает, к которому все стремится? Да разве это возможно? Ведь если бы всех людей скрыли от меня под монашеским одеянием, мой ум не передохнул бы и не успокоился, пока сам не додумался бы до человеческого тела. И разве я сама не девушка? Как можно скрывать человека от человека? Да к тому же не хорошая ли это школа скромности, когда нас, считающих себя довольно красивыми, поучают истинно прекрасному?