Выбрать главу

Что буду писать дальше, еще не решил, хотя недостатка в сюжетах у меня нет. Пока думаю сделать Собрание сочинений в 10 томах. Я хочу, чтобы тома были страниц по 400, а не кирпичи по 700–800, которые годятся, чтобы стоять на полках, и гораздо дешевле в производстве, но читать их урывками в наше торопливое время просто невозможно.

Вот, пожалуй, и все, что я хотел сказать, а по ходу дела будет видно.

P.S.

За бортом настоящего собрания остались роман «Мир тесен», повесть «Паранг», большая детская книга «Трусик-Мусик», вся моя журналистская работа и много чего еще, написанного по случаю. Эти работы мне неинтересны. Я включил в Собрание сочинений только то, что уже доказало свою жизнеспособность или, как мне кажется, еще докажет.

И еще одно техническое замечание. Многие читатели романов о Марии и Александре Мерзловских жаловались на слишком мелкий текст в сносках. Льву Аннинскому сноски так нравятся, что он даже предложил влить их в основной текст. Этого я делать не буду. Мои сноски – литературный прием, они изначально задумывались сносками.

Но шрифт, которым набраны эти сноски, конечно, надо увеличить, думаю, что тут читатели правы, – им видней. Так и сделаем.

14. II.2013
Вацлав Михальский

Повести

Катенька

I

Старые помнят себя молодыми, а молодые не представляют себя старыми. Так и течет жизнь, словно между двумя берегами, вперед, вперед: от новой молодости – к новой старости и опять – к вечной молодости.

У каждого человека есть свои причуды, большие или маленькие. У старого доктора Григория Васильевича Маркова причуд было несколько, и все – маленькие и добрые. Например, когда у него выпадала среди работы свободная минута, он выходил на больничный балкон и подолгу смотрел в потолок. Иногда он снимал очки, синие, с толстыми стеклами, и вытирал платком глаза, по-стариковски глубоко запавшие.

Курносая смешливая Верочка из регистратуры утверждала, что доктор, глядя в потолок, плачет… Верочке не верили, говорили, что просто у старика глаза слезятся, но всех удивляло, что видит Григорий Васильевич на этом дощатом потолке с бог весть когда ввинченными в него крючьями для качелей? А доктор смотрел именно на эти чудом уцелевшие крючья. Только они, только они одни, трухлые от ржавчины, остались единственными свидетелями его давным-давно минувшей молодости. Так думал Григорий Васильевич. И когда он, забывшись, глядел в потолок…

…Виделся ему весенний вечер, синее небо в первых крупных звездах. Он чувствовал аромат отпаровавшей земли с мягкими дорожками, протоптанными в синеватой грязи, слышал молодые голоса, спорящие о Блоке и его Прекрасной Даме, о Мережковском и Ибсене. Он видел себя в синей студенческой форме, с густым курчавым чубом, выбивающимся из-под фуражки. Студенческая фуражка так шла ему! Он любил смотреть в зеркало и в стекла раскрытых окон. Ему тогда хотелось быть неотразимым… А мать бранила его, что он вертится у зеркала, как барышня.

Выбритый, в только что отутюженном костюме, в накрахмаленной белой сорочке, он легко взбегал вот на этот, на этот самый балкон. Здесь ждала его Дарочка Малова, прелестная девушка с русой косой, гимназистка восьмого класса.

– Гриша?

– Да!

– Как же это Митя не втянул вас в спор?

– А я улизнул… Я знал, чувствовал, что вы здесь.

– Гриша!

– Я сказал что-нибудь нелепое? Обидел вас?

– Раскачайте меня посильнее, – просила Дарочка.

Она любила качаться на качелях, взлетать к самому потолку, отталкиваться от него своими чудными ножками в белых высоких ботинках на пуговицах. От катанья у нее всегда распускалась коса и билась за спиной золотым покрывалом. Удивительную власть имели над ним ее темно-золотые волосы. Порою, когда Дарочка пролетала мимо, ее волосы касались Гришиного лица, и он задыхался. Но вот, на лету, она останавливала качели, извинялась, заплетала косу, чопорно оправляя платье, прощалась с Гришей:

– Боже мой, уже так поздно. Отец опять сделает мне выговор, что я опоздала к вечернему чаю. Нет, Гриша, не задерживайте меня больше. – И он открывал ей тяжелую, на пружинах, дверь, что вела в комнаты. – Прощайте!

Григорий Васильевич, вспоминая Дарочку, часто спрашивал себя потом, почему она всегда, даже в те светлые дни, говорила ему не «до свиданья», а «прощайте», словно уже тогда начала с ним прощаться на всю жизнь.

Тихо и радостно пели пружины двери, только что захлопнувшейся за Дарочкой, и он ждал, пока они отпоют свою короткую песенку. А потом, возбужденный, весь еще во власти ее волос, шел бродить по улицам. Зачерпнув начищенными штиблетами ледяной воды, он вдруг замечал, что идет не по дорожке, а так, напропалую. Тогда в самой большой луже, где, подмигивая, мерцали звезды, мыл отяжелевшие от грязи штиблеты. Потом сидел на скамейке у своего дома, пока в доме напротив, в Дарочкином доме, не гасли все огни. Весь город погружался в темноту, а он все сидел, объедая горьковатые почки обступившей его со всех сторон сирени…