И вновь — всерастворяющий покой
Над вечностью библейскою, заклятой.
И сквозь стеклянный неподвижный зной
Мне слышен Бог, склонившийся над Цфатом.
120. Метулла
Мерно рубит старик неподатливый пласт
На заброшенной каменоломне,
Вырубая слова, твои, Экклезиаст,
Что душа престарелая помнит.
В мировой суете — всему время свое,
Время плакать и время смеяться,
Время — все отдавать за погибель вдвоем,
Время — с самой любимой расстаться.
Время — словно забыв о парижской весне,
Легкомысленно-звонкой и щедрой,
Постоять под смоковницей, как в полусне,
Иль под скучною вечностью кедра.
Все истлеет. Порвется крепчайшая нить,
Ляжет пыль надо всем и над всеми,
Но не время еще погибать иль грустить,
А любить и надеяться время.
Слава Богу, еще не разбился кувшин,
И висит колесо над колодцем,
И не страшен кружащийся ветер вершин,
И дорожная песня поется.
Вот проходит красавица, кутаясь в шаль.
Нет, не все тут окажется ложью!
Умножающий знание множит печаль,
Но любовь укрепит и поможет.
121. Зной
Бывает, что берег опаснее моря —
И гибнет на суше веселый матрос.
Бывает, что счастье наляжет, как горе,
И мокнет ночная подушка от слез.
Бывает… ах, многое в жизни бывает.
А счастье, как счастье, и плакаться грех.
Невластна над ним ерунда мировая,
Хотя и немало в нем дыр и прорех.
А счастье, как счастье. Иного не надо.
Ты — рядом, и лучшего я не хочу.
Но только порою мне Божья награда
Чуть-чуть не по силам и не по плечу.
…Развернувшийся день неподвижно-прекрасен,
Равнодушен, высок, величав.
День огромный, как век. Я сегодня согласен
Все простить, ничего не поняв.
122. Земля израильская
Еве Киршнер
Я шел по берегу Тивериады
И в радости, божественно-угрюмой
(Как будто сердце радо и не радо),
Бродил между камней Капернаума,
Где некогда… Послушай и подумай
В тени, в пыли оливкового сада.
Все тот же голос во вселенском баре,
Бессонный, мировой, неотвратимый,
О половом неутолимом жаре,
И те же (Всем! За грош!! Неутомимо!!!)
Кинематографические хари
На стенах града — Иерусалима.
Что рассказать тебе про Палестину?
Что помню я? Безлюдную Седжеру,
Оранжевое облако хамсина,
Степенный голос астраханца-гера,
И узкую обиженную спину
Подстреленного мальчика-шомера.
Надменного верблюда над корытом,
Немых пейсатых цадиков из Цфата,
Сухое небо вечности несытой
Над детством мира, гибелью объятым.
И стертые бесчисленные плиты
Безумных мертвецов Иосафата.
И девушку, по имени Юдифь,
Что долго вслед рукой махала смуглой.
Д. Кнут, А. Скрябина (крайняя справа) и Е. Киршнер на Сионистском Конгрессе в Женеве (1939 г.)
Д. Кнут и А. Скрябина в Париже (осень 1939 г.)
А. Скрябина (слева), Д. Кнут и Е. Киршнер (справа) (конец 1939)
Д. Кнут с детьми — Бетти и Йоси (Париж, вторая половина 40-х гг.)
Дарственная надпись Д. Кнута Е. Киршнер на сборнике стихов русских зарубежных поэтов «Эстафета»
Стихи, не включенные в сборники
Дарственная надпись Д. Кнута Л. Гольдберг на книге «Избранные стихи» (1949)
123. В поле
Кто-то тянет стон на сенокосе
Далеко, за дымкой, позади.
Солнце закурчавило волосья
На моей распахнутой груди.
Ветерок бежит из кукурузы,
Сыплет горстью солнце и песок.
Пятки жжет. И тяжело от груза —
Башмаки, мешок с большим арбузом,
Ситный хлеб да колбасы кусок.