Лонни мигом завернул коня и объехал колонны. Со всех сторон сбегались люди, ошарашенные, онемевшие от изумления. Постовой сержант подошел к картине, нахмурился, грозно сверкнул оком и вдруг ухмыльнулся. Кое-кто из сенаторов вышел в вестибюль посмотреть, что случилось. Ковбои оцепенели в безмолвном ужасе, сраженные безумным поступком своего товарища.
Сенатор Кинни вышел из зала заседаний одним из первых. Прежде чем он успел раскрыть рот, Лонни, пригнувшись в седле, оттого, что Жгучий Перец выделывал курбеты, указал арапником на сенатора и спокойно сказал:
— Вы очень здорово говорили, мистер. Но, право, не стоило вам этак надсаждаться насчет денег. Никаких денег я не прошу. Я-то думал, что могу продать штату картину, а она никакая не картина. Вы наговорили целую кучу разных разностей про моего дедушку Бриско, и теперь я горжусь, что я его внук. Ну так знайте: мы, Бриско, пока еще подачек от штата не принимали. А раму пускай даром берет кто хочет. Эй, ребята! Поехали!
И сан-сабская делегация поскакала прочь: из вестибюля, по каменным ступеням крыльца, вдоль пыльной улицы.
На полпути до округа Сан-Саба они сделали привал. Перед тем как лечь спать, Лонни украдкой пробрался от костра к своему коню, который мирно пощипывал траву, отойдя от колышка на длину привязи.
Лонни обнял коня за шею, и все его притязания по части искусства улетучились навеки в одном протяжном скорбном вздохе. Но и отрекаясь от своих чаяний, он все же выдохнул чуть слышно:
— Ты один кой-чего углядел в ней, конек. Бык-то получился как живой, правда, старина?
Феба{7}
(Перевод под ред. В. Азова)
— Вы герой многих романических приключений и всяческих авантюр, — сказал я капитану Патрицию Малонэ. — Полагаете ли вы, что счастливая или несчастная звезда, — если таковые вообще существуют, — оказывали влияние на вашу судьбу, и если полагаете, то не работали ли они, — за или против вас, — так упорно, что вы принуждены были приписать результаты, достигнутые вами в жизни, стараниям вышеупомянутых звезд?
Этот вопрос (напоминавший своей скучной наглостью судебную фразеологию) был мной предложен капитану, когда мы заседали в маленьком кафе Русселина под красной черепитчатой крышей, у Конго-сквер, в Новом Орлеане.
Авантюристы с бронзовыми лицами, белыми фуражками и кольцами на пальцах часто заходили к Русселину выпить коньяку. Они прибывали с моря и с суши и не особенно охотно рассказывали о виденных ими вещах — не потому, что эти вещи были более поразительны, чем фантазии репортеров, но от того, что они резко отличались от измышлений онанистов печати. А я был вечным свадебным гостем и приставал с расспросами ко всем этим морякам-скитальцам. Этот капитан Малонэ был гиберно-иберийским креолом, исколесившим землю во всех направлениях. Наружность у него была как у всякого другого хорошо одетого человека тридцати пяти лет, с той разницей, что у него было безнадежно обветренное лицо и он носил на цепочке от часов старинный перуанский талисман, из слоновой кости и золота, предохранявший от порчи, но не имевший никакого отношения к его рассказу.
— Моим ответом на ваш вопрос, — сказал, улыбаясь, капитан, — будет история Керни-Злосчастья, если вы согласны ее выслушать.
Моим ответом был удар кулаком по столу на предмет подачи нам коньяку.
— Однажды вечером, когда я проходил по улице в Упитула, — начал капитан Малонэ, — я заметил, не придавая ему особого значения, маленького человека, быстро идущего мне навстречу. Он наступил на деревянную крышку подвала, с треском пробил ее и провалился. Я вытащил его из кучи угольной пыли на дне подвала. Он быстро смахнул с себя пыль, автоматически изрыгая при этом проклятия тем механическим тоном, каким плохо оплачиваемый актер произносит заклятие цыганки. Благодарность и пыль, осевшие в его горле, требовали промывки. Его желание ликвидировать их было так чистосердечно выражено, что я немедленно зашел с ним в кафе, где нам подали паршивый вермут и горькую. Тут я впервые ясно разглядел Френсиса Керни. Рост его равнялся приблизительно пяти футам и семи дюймам, но он казался крепким, как кипарис. У него были рыжие волосы самого темного оттенка, его рот представлял из себя такую узкую щель, что вы удивлялись, как мог изливаться из него поток его речей. Его глаза были самого яркого и светлого, самого жизнерадостного голубого цвета; я никогда не видел таких веселых глаз. Он производил двойное впечатление: человека, прижатого к стене, и человека, которого безопаснее не трогать.