Выбрать главу

— У пулемета! — Новиков с бешенством спрыгнул в ровик, кинулся к ручному пулемету, за которым, горбато согнув спину, ждал разведчик, сжимая ложу.

Рванувшись к брустверу, упав на него грудью сбоку разведчика, Новиков крикнул:

— Видишь фрицев? Отсекай их! Кор-роткими! Давай!

— Живым хотят взять. Ясно… — сквозь зубы сказал разведчик, и плечо его задрожало, сотрясаемое очередями пулемета.

Фонтанчики пыли взбились, замельтешили левее и выше немцев, перешли, заплясали на узком пространстве, отделявшем Овчинникова от них. Крупные капли пота выступили, выдавились на медно-красном напрягшемся лице разведчика, диск кончился. Ударом выщелкнув его из зажимов, разведчик поспешно схватил новый диск, завозился с ним, никак не мог вставить в пулемет — потом с придыханием выговорил:

— А если убью лейтенанта?.. Товарищ капитан, если убью…

— А ну прочь, — шепотом крикнул Новиков, ударил по диску, припал к пулеметной ложе, почему-то горячей, мокрой, и выпустил две короткие очереди по отползавшим в кусты немцам и не поверил тому, что увидел.

Овчинников медленно, живуче встал, опираясь стволом пистолета о землю; встал, пошатываясь, в распахнутой телогрейке и, клоня голову, с пистолетом в опущенной руке, толчками пошел влево, к кустам, где было орудие. Двое немцев выскочили из травы наперерез ему. И телом своим, тяжело ступая, он загородил их. Немцы по нему не стреляли.

«Что с ним? Где он?» — скользнуло с обжигающей болью в сознании Новикова, сдернувшего палец со спускового крючка. И в ту минуту, поняв, почему не стреляли по Овчинникову немцы («Да, да, хотели взять живым, им нужен «язык»!»), он, еще не веря, что делает («Зачем? Я не имею права! Не имею!..»), нажал спусковой крючок — весь диск вылетел одной длинной строчкой.

Когда же он, придя в себя и как бы все видя через желтый песок, отпрянул от пулемета, ни немцев, ни Овчинникова около кустов не было. Никого не было…

Он неизвестно зачем посмотрел на ручные часы и так, глядя на них, опустился на дно окопа, возле безмолвно раскрывавшего рот связиста. Потом туманно увидел что-то отвратительно длинное, белесое, ползущее по рукаву связиста, никак не мог вспомнить, что это: «Мокрица?» — и хотел сказать, чтобы тот стряхнул ее, вызвал орудие Овчинникова, но лишь странный, захлебнувшийся звук вырвался из его горла.

Тогда он встал, шагнул к землянке, вырытой вплотную с огневой, перед входом обернулся ненужно, незащищенно, сказал с трудом:

— В горле что-то застряло… Воды бы… Орудие вызовите.

Когда минуты через две Новиков вышел из землянки, он казался спокойным, умытое лицо было бледным, заметно осунулось, снова сел к аппарату, взял трубку, которую, чудилось, испуганно протягивал ему связист, сказал хрипло:

— Гусев? Доложите обстановку…

— Ошибочка, я на связи, товарищ второй…

Ему отвечал не Гусев, а старшина Горбачев, и обычен был его голос, как всегда, самоуверенный, и, как всегда, слегка небрежно звучали его усмешливые нотки. Да, он тут, Горбачев, цел и невредим, даже с ногами и руками, да, рядом сидит красивенький санинструктор, а остальные тут без пяти минут от бога, и вообще людей ноль целых хрен десятых, танки покалечили, вроде бог черепаху, снарядов негусто, пять штук, но целиться через ствол и лупасить по фрицам можно, передайте Овчинникову, что можно…

Он докладывал, посмеиваясь над тем, над чем нельзя было смеяться, и Новиков в эту минуту не осудил его, а наоборот, оттого что Горбачев был там, около орудия, жил и смеялся, волна горькой нежности толкнулась в его сердце. Знал: в том состоянии, в котором находился Горбачев, позволено многое, как глоток воды перед смертью.

— Держитесь до вечера, — негромко проговорил Новиков, ничего не сказав об Овчинникове. — Потерпите. Вечером мы придем.

«Убил я его или не убил? — опять мучительно подумал Новиков. — Если убил, то имел ли я право распоряжаться его жизнью? Кто мне дал это право? Но если бы я был на месте Овчинникова, дал бы я право другому человеку застрелить меня? Да, дал бы… Но можно ли по себе мерить всех людей?»

Солдаты смотрели на него и молчали. Разведчик с хмурым лицом заправлял патроны в диски пулемета. И Новиков понял: то, что он сделал сейчас, как будто ото всех опасно отделило его, хотя он с какой-то особой определенностью и сознавал, что люди знали — он распоряжается их жизнью, судьбой во имя общего, неизмеримо огромного, того, что чувствовал сам Новиков и все они.