Выбрать главу

— Это я так… это ничего… Ты меня не слушай, Леночка… Пройдет… Мне бы Порохонько еще увидеть… Я ведь его… уважал…

Лена молчала.

Вот тебе и герцогиня польская, шут ее возьми, — закряхтев, произнес Сапрыкин.

Он слушал Лягалова, приподнявшись на локтях, свет падал на седые виски; когда же донеслись звуки, похожие на сдавленные стоны, проговорил успокоительно:

— Порохонько тоже любил тебя, Лягалов… Конечно, остер на язык… А так добрый он человек. — И хмуро покосился в сторону Гусева. — Вон и Гусев чего-то заговариваться стал. Плохо, что ль, ему, Елена? Лопочет чегой-то мальчонка.

Гусев лежал, укрытый шинелью до подбородка, молоденькое, почти ребячье лицо его заострилось, моталось из стороны в сторону. Он бормотал, задыхаясь:

— Я связист Гусев, а остальные… убитые… Овчинникова нет, одни убитые… Снарядов пять штук… А мне постели на диване, мама… В шкафу простыни-то… в шкафу…

Осторожно положив флягу и ложечку на стол, Лена отогнула воротник шинели, корябавший Гусеву подбородок, выжидая, посмотрела на пожилого, спокойного, все понимающего Сапрыкина, а тот глядел на нее устало, сочувственно, и что-то догадливое замечала она в его глазах.

Было тихо. Давящее безмолвие висело над блиндажом. И сквозь это безмолвие вполз в блиндаж зовущий шепот сверху:

— Лена, ко мне! Сюда!..

Лена вздрогнула, решительно схватила пистолет на столе, сказала:

— Это меня. Поглядите здесь.

Сапрыкин сел.

— Сперва подала бы мне автоматик, — медлительно сказал он. — Вот сюда, под руку мне. — И заговорил, хмурясь на огни плошек: — Я свое пожил. И в ту войну Советскую власть защищал, и в эту пошел. Два сына взрослые у меня, оболтусы здоровые. — Усмехнулся глазами. — Недаром прожил. Так вот что… — Он передохнул, глянул на дверь — из тишины вторично и громче донесся голос Горбачева:

— Лена, сюда!..

И Лена, пряча игрушечно-маленький лакированный пистолет в карман гимнастерки, внезапно вспомнила недавние слова Овчинникова: «Убить из него нельзя, а так, поранить можно», — и, быстро застегнув пуговички, чувствуя неудобное прикосновение к груди, она обернулась к Сапрыкину, поторопила его взглядом: «Говорите, я слушаю».

А он с трудом сидел на нарах, опираясь руками, неглубоким дыханием подымал всю в бинтах грудь; густая седина светилась в его волосах.

— Так вот что, Елена… Запомни и с своей совести это возьми… Меня и их, — проговорил твердо Сапрыкин и моргнул в сторону Гусева и Лягалова, — на себя возьму. Мои солдаты, мне и отвечать. На том свете разберемся… Живьем не отдам — не-ет! Только когда невтерпеж станет там, наверху, ты сообщи: мол, давай, Сапрыкин, мол, последний звоночек с того света… Ну, иди, иди!.. Да больше о себе помни да о Горбачеве, вам жить да жить. А война-то вся к концу… Детей еще народишь…

Лег он, постепенно опускаясь на дрожавших, напряженных руках, влажно заблестело немолодое грубоватое лицо, неожиданно улыбнулся, обнажая щербинку в передних зубах. Никогда не видела Лена его улыбку и никогда не замечала эту щербинку у сержанта.

— Детей еще народишь, — повторил он и, ослабев, тихонько лег на солому. — Иди, не перечь мне, ради бога… Иди!..

И она не сумела ни сказать, ни возразить ему ничего. Он понимал и чувствовал то, о чем порой в эти часы ожидания и затишья думала она. В разведке она давно привыкла к тому, что тяжелораненые на нейтральной полосе не попадали в плен. За два года она и себя приучила к этому, но ни Сапрыкин, ни Лягалов, ни Гусев не были разведчиками. И, поднимаясь по земляным ступеням из блиндажа, Лена все же задержалась около выхода, ища в себе ту надежду, которая должна была быть в ней, сестре милосердия, и которая еще тлела в ослабевшем от страданий Сапрыкине, сказала не то, что хотела сказать:

— У нас осталось пять снарядов. И пулемет. Я тоже умею стрелять.

И вышла в лунную свежесть ночи.

Горбачев лежал на брезенте правее орудия; расставив локти перед ручным пулеметом, он глядел вперед, наблюдая за чем-то, и, не поворачивая головы, позвал шепотом:

— Лена, давай сюда. Что-то в башке все спуталось. — Отодвинул диски, освобождая рядом место. — Ложись, не стесняйся…

Она легла рядом на холодный сыроватый брезент, взглянула на лицо Горбачева, в упор освещенное месяцем.

— Устали? Дайте-ка я подежурю. Можете идти в землянку, — сказала она и смело коснулась его руки, охватившей спусковую скобу.

Он не пошевелился и руку свою со скобы не убрал, только подмигнул утомленно, лицо было неестественно зеленым, щеки втянулись, из широко расстегнутого ворота виднелась сильная ключица. Прошептал полушутливо: