— Нет.
— Тогда мне жаль тебя. Хотя жалость, как нас учили в школе, унижает человека. Откуда цитата?
— Слушай, почему ты не записываешь свои остроты? Книжку уже выпустил бы.
— А ты знаешь, твоя ершистость, Никитушка, очень мне нравится. Но, по-моему, брат, ты за что-то дуешься на меня? За что?
— Понимай как хочешь. А все-таки тебе нужно было бы сниматься в каком-нибудь фильме. У тебя явные способности.
— Ну уж прости — другим быть не могу. Так запрограммирован.
Они выехали из арбатского переулка, понеслись вдоль бульваров по улице, туго бьющей в открытые окна мягким жаром асфальта, мимо солнечной и густой зелени над железной оградой, мимо летней пестроты тротуаров, зеркал парикмахерских, мимо кривых изгибов тупиков, в этот раскаленный июльский час немноголюдных, с прохладными тенями каменных арок. Мотор, набирая скорость, ровно гудел, сквозняки, охлаждая лицо, шевелили волосы Никиты щекотными прикосновениями, и он думал:
«Зачем я все-таки еду? Я не хочу, но еду…»
От узкого, грохочущего, визжащего трамваями перекрестка Пятницкой повернули в какой-то кривой переулок, затем выехали на просторную, бело залитую солнцем мостовую — и отдалился грохот трамваев, пошли справа и слева разно покрашенные деревянные заборы под тополями, двухэтажные дома с чердаками, низкими окнами; замелькали сквозь давно снятые ворота заросшие травой зеленые дворики, дощатые сарайчики в глубине их, обитые ржавым железом голубятни с сетчатыми нагулами — всюду зелень, солнце, тени, дремотное спокойствие летнего дня.
— А что… — сказал Валерий. — В этом что-то было! Тишина, покой, пуховая постель и жаркие объятия покорной жены на удобной кровати. Завидую замоскворецким купцам. Жили себе, почесываясь. И понятия не имели, что такое бикини или радиация. Ошеломлял лишь размер самовара у соседа. А, старикашка?
— Трепач ты высшей марки, — проговорил Никита, потирая все еще болевший висок. — Я сразу это заметил. Можешь трепаться тридцать часов в сутки. Неужели не надоедает? Потом, все эти «старикашки» и всякая такая дребедень устарели давно.
— Не следишь за современной литературой, Никитушка. А литература — что? — Валерий засмеялся. — Литература отображает и изображает жизнь.
— Ну, можно все-таки помолчать? Честное слово, как включенный магнитофон. Неужели не устаешь?
— Будущая профессия, милый. Я же историк. Бесконечная тренировка языка. Привык. Язык мой — хлеб мой.
— Именно хлеб! Вчера ты здорово резал правду-матку профессору, заслушаешься! Хорошо, что не полез к нему целоваться. Все к тому шло. Но, скажи, для чего ты начал тот спор?
— Дитя ты, дитя! Наша пикировка с тобой бессмысленна. — Валерий опять засмеялся. — Ты, Никитушка, ходишь еще в детских штанишках наивности. А жизнь не апельсин. Вся соткана из противоречий. Всё. Прекращаю дискуссию. Приехали.
Он круто повернул машину во двор, тесный от деревянных сараев, и, не сбавляя газа, проехал в узком проходе меж оград сочно зеленеющих палисадников, остановил машину на заднем дворике, тихом, знойном, сплошь заросшем травой и ромашками. Низкий одноэтажный дом был едва виден под разросшимися деревьями; на старых его стенах, на скосившемся крыльце, на новой «Волге» под навесом — везде желтели солнечные пятна; и потянуло сразу чуть сыровато от земли, пресно запахло травой, и повеяло чем-то провинциальным, покойным от разомлевших на жаре нежных ромашек в палисадниках, от ветхих, рассохшихся ступеней крыльца дома, в пустых окнах которого стояла прохладная полутьма.
Никого не было здесь. Валерий посигналил дважды, распахнул дверцу и крикнул:
— Привет, провинциалы! Мирно спите? Или все смылись из этого дома?
И Никита, вылезший из машины вместе с Валерием, несколько напряженный от этой деревенской тишины маленького, совсем не московского дворика, увидел, как из-под «Волги» высунулись мускулистые, с задранными штанинами ноги в кедах, задвигались по траве, затем глуховатый голос спокойно ответил:
— А без ажиотажа можно?
Валерий присел на корточки.
— Привет, Алеша! Вылезай! И принимай гостя.
Мускулистые ноги в кедах не спеша выдвинулись из-под машины, видно было, как задралась рубаха, обнажая плоский сильный живот, и Алексей вылез из-под «Волги», сел на траве — рукава до локтей засучены, руки измазаны маслом; тыльной стороной ладони провел по смуглой щеке, внимательные темно-карие глаза изучающе оглядели Никиту с ног до головы, задержались на его настороженном лице.