— Неужто сто́ит, товарищ лейтенант, из-за такого дерьма в штрафной идти? Много будет о себе думать! Если разобраться, ему в базарный день полкопейки цена… Человека кусок!
— Нет, — отрывисто и еле слышно выговорил Никитин. — Вы всего не знаете, Зыкин, всего — нет…
— Я и говорю, товарищ лейтенант: в дерьме испачкаешься — долго не отмоешься. Его лопатой выгребают.
И тут не выдержал Меженин, его будто ударил кто-то снизу в подбородок, голова вскинулась, желваки острыми камнями запрыгали на скулах, суженные глаза набухли кровяной мутью.
— Ах ты падло колхозное! Меня хоронишь? Сговорились? А ты… сморчок московский, так твою растак! Мне угрожаешь? Да еще неизвестно… неизвестно, кто кого… закопает! Меня свалить захотели, падла! Да я вас зубами!.. Как кость перегрызу! Вы на меня? На меня?..
— Меженин, — крикнул Никитин и по молниеносному сигналу памяти опустил правую руку вдоль тела, на то место, где к бедру опасно придавливалась плотная тяжесть ТТ. — Замолчать, Меженин!..
— Расстреляешь? Меня? Меня-а?..
Меженин выскочил из-за стола, с треском отталкивая спиной стул, отпрянул к окну, лицо, по-звериному оскалясь коричневыми зубами, моталось, передергивалось, и в следующий миг, хищно и ловко изогнувшись, издав глухой хекающий звук, он нырнул к полу, схватил стул двумя руками за ножки и, хрипя грудью, занеся стул над головой, швырнул его в Никитина, который рывком инстинкта на шаг отшатнулся в сторону, все продолжая расстегивать кобуру немеющими в спешке пальцами.
Стул врезался в косяк двери, что-то тупое и жесткое ударило по плечу Никитина, а он вроде бы не успел увидеть полет ударившего его осколка — стул с отломанной ножкой упал, загремел по полу — и не успел четко увидеть обезображенного ненавистью лица Меженина, потому что все разом подернулось, замутнело белым, заполненным человеческими голосами туманом. И он шагнул в этот туман, споткнувшись обо что-то угловатое, твердое на полу, с неловкой тормозящей жесткостью в правой руке и правом плече невесомо вскинул не ощутимый пальцами ТТ и выстрелил дважды по странно неясному белесому облаку, имеющему почему-то вместо лица один лишь дико, по-рыбьи разъятый безголосым криком рот, мгновенно пропавший куда-то за горько обдавшей порохом пеленой тумана…
— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!..
«Всё!» — подумал Никитин в сумеречной оледенело-спокойной отстраненности, уже понимая, что сейчас совершил то, что вот с этой отсчитанной минуты меняло его жизнь, и почти не различал вокруг себя крики, суматошную возню, движение тел по правую сторону стола около окон, размыто видя перед собой ошеломленные лица Ушатикова, Таткина, Зыкина, знакомые и чужие лица солдат, подступившие к нему из тумана, он незряче смотрел сквозь них, мимо них и для чего-то старательно и упорно, точно это было теперь главным, вталкивал в кобуру ставший в его руке скользким куском металла пистолет — и не попадал, не находил кожаное гнездо и, не найдя, сунул пистолет в карман, ссохшимся шепотом сказал первое пришедшее из подсознания, как необходимость:
— Зыкин… остаетесь за меня… Я сам сейчас доложу.
Он не расслышал ответа Зыкина, глядевшего откуда-то издалека пристально упрекающими глазами, но помнил, что его никто не задерживал, не останавливал, не отбирал оружие, не осуждал, и бессознательно, неизвестно зачем, он вышел в коридор и там, нагнувшись, повернул к входной двери, чтобы, наверно, глотнуть свежего воздуха, сопровождаемый волнообразно вязнущими за спиной голосами (кто-то сзади взахлеб повторял одно и то же кому-то, выкрикивал в оторопелом непонимании, что лейтенант стрелял по сержанту, убил или ранил его), и когда распахнул дверь в перегретый, сладким теплом настоянный воздух, в жарко-солнечный блеск утра на зеленой лужайке, позади громче засновали шаги, раздались командные возгласы «где, где?», опять загрохали по коридору шаги, и чей-то окрик, настигая, угрозой взвился над всплесками голосов: