Выбрать главу

И он заставил себя представить Рим и вдруг увидел, почувствовал его так осязаемо, так детально, что поразился своему ясному ощущению этого города, казалось, забытого им. Было тогда жаркое солнце, апрель, и были древние пинии, кокосовые пальмы, напоминающие нечто совсем курортное, южное, и были знойно слепящие стеклом улицы, белизна домов, тенты над балконами, гофрированные шторки на окнах, и громада-скала полуразрушенного Колизея, вечное великолепие собора святого Петра с его границей таинственного Ватикана и огромной площадью, заставленной блистающими, как сама цивилизация, автомобилями, автобусами туристов разных национальностей и, как возвращение на много веков назад, кабриолетами; горький запах бензина, перемешанный со все-таки приятным здесь запахом лошадиного пота и навоза, что нестеснительно убирали на площади лопаточками загорелолицые веселые кучера, зазывающие туристов; монахини в черных и белых одеяниях, заметные бледными худыми лицами, подъезжающие на мотоциклах с истовым спокойствием опытных таксистов; неопределенного пола хиппи с ниспадающими ниже лопаток гривами волос, с немытыми шеями, бренчащие на гитарах у солнечных ступеней площади Испании, целующиеся парочки на широких парапетах; толпы туристов возле фонтана Треви, всегда обдающего прохладой, где в прозрачной зеленоватой воде серебристо посверкивают брошенные монеты на дне; уютно тихая площадь Навона, этот римский Монмартр, с голубями, садящимися на мольберты художников, продающих картины и этюды, вокруг которых дети гоняют по брусчатке футбольный мяч, разрисованный шахматными квадратами; и продавец многоцветных воздушных шаров, и кем-то упущенный синий шар, одиноко уплывающий в золотистое закатное небо над этой благословенной площадью какого-то сладостного и далекого умиротворения; торговая улица Корсо, забитая машинами, сияющая витринами универсальных и роскошных маленьких магазинов, толпы на тротуарах, мелькание черных, космического вида очков, коротких штанишек, телесных колготок, обтягивающих ноги женщин, видных сквозь распахнутые легкие пальто; столики кафе под полосатыми тентами; хозяева на лестничках, по утрам промывающие стекла своих ресторанчиков; и в этом же Риме — Аппиева дорога, наполовину каменная, наполовину асфальтовая, слышавшая когда-то поступь деревянных сандалий Сципионовых легионов, разрушенные придорожные здания, остатки каменных оград, ворот, отдельные глыбы-камни, вросшие в древнюю землю былого римского величия, и рядом, сбоку дороги, на зеленой траве, в тени пиний остановившиеся «фиаты», белые детские коляски, молодые красивые женщины и мужчины, одетые по-пляжному, в позах воскресного отдыха сидящие на раскладных стульчиках; и неумолчный центр — грохот трамваев, стреляющий треск мотоциклов, сумасшедший хаос почти нерегулируемого движения, какого нет даже в Париже, туманец в воздухе от выхлопных газов, вереницы неподвижных машин вдоль тротуара, и среди этого узкого коридора — неразрывный, затормаживающий, толчками и стремительно катящийся, нетерпеливо гудящий поток других машин, в которых куда-то едут, спешат, смеются, разговаривают, молчат, целуются во время остановок незнакомые юные и пожилые люди, подобно муравьям в растревоженном муравейнике, придумавшим средство передвижения по своим муравьиным артериям, мчатся, точно по заданной немыслимой программе, по замкнутому кругу, что не имеет ни начала, ни конца, — и весь этот невероятный город тогда весной мельтешил, сверкал, гремел, ослеплял, оглушал, и лишь иногда попадавшийся в стороне знак древности овеивал на секунду, как прохлада, как намек на спокойствие.

«Почему она любила Рим? Она говорила, что в Риме у нее бывало прекрасное настроение? На площади Навона, где сохранился островок тишины среди сущего ада?»

А ему было неуютно в этом городе, чересчур шумном, чересчур переполненном туристами, он жил, один русский, в пансионе близ площади Испании, с крохотным Домашним лифтом, подымающим и опускающим за три лиры, в комнате на южной стороне, подчеркнуто старинной, заставленной бархатными креслами, с просторным балконом-солярием, затененным растениями от солнца, и большим зонтом, под которым он, всегда разбуженный по раннему утру бешеным треском мотоциклов, завтракал, — ледяное масло из холодильника, похрустывающие белые булочки, фруктовый джем, ароматный на утреннем воздухе кофе, не остывающий в металлическом кофейничке, — завтракал, кормил голубей и смотрел на окна какого-то учреждения напротив, где что-то делали, сидели за столами, печатали на машинках, смотрел на дальние купола соборов, на силуэты Рима, дрожащие в жаркой уже синеве, а внизу, невидимое под балконом, давно грохотало, кипело стадом машин ущелье еще прохладной улицы, — и до того, как спуститься вниз, он заранее испытывал тесноту толпы, вонь бесконечного на дне ущелья выхлопного марева, знойное мерцание автомобильных стекол, круговорот площадей, неестественность механическое го и людского вращения; там, на горячих под солнцем каменных улицах, невозможно было закурить: в горло удущающе лезла гарь бензиновых газов; нечем было дышать, воротничок свежей сорочки через полчаса потно прилипал к шее (к вечеру он был уже темным, приходилось менять рубашку), давил, раздражал галстук; припекало голову, быстро притуплялось внимание от апокалипсической жары, гула, блеска, многолюдности, и возникало утомление, хотелось пить холодное пиво, сидеть где-нибудь в жидкой тени, утратив любопытство к красотам Вечного города, и мысли ползли ленивые, равнодушные,, ровные: «Зачем? В чем смысл этого сверкающего, безумного муравейника? Есть ли этому мера и где остановка? А куда дальше?»