Выбрать главу

— В конце концов, — проговорил Васильев, — в конце концов, — повторил он, не без омерзения слыша, что говорит не то, что должен был сказать, — в конце концов я не очень понимаю двусмысленность в нашем разговоре…

Илья вертел, разминал незажженную сигарету, и его выбритое лицо, желтое, суховатое, и безукоризненно завязанный галстук, и эти островки седины в зачесанных назад волосах — все было солидно, все говорило о годах нелегко прожитой жизни, об усталости когда-то сильного, деятельного человека, отошедшего от дел и теперь Занятого своей внешностью, костюмом, поддержанием еще Сохранившейся бодрости.

— Не знаю, нужно ли об этом с тобой говорить?.. — сказал Илья, не прекращая мять сигарету. — Я не хотел встречаться с тобой в Риме, где тебя окружало много всяких и разных господ.

— Всяких?

— Не сомневайся, известный художник! — Илья прикусил фильтр сигареты и сунул ее, так и не закуренную, в пепельницу. — Разумеется, там не было Джеймса Бонда. Но кувшинные рыла торчали непременно. В Венеции посвободней. И я решился. Я хочу узнать… и именно у тебя… — Он снова вынул сигарету из пепельницы и снова Принялся тискать и крутить ее в пальцах. — Именно у тебя…

— Что узнать?

— Я хотел узнать… Именно у тебя. Узнать вот что, Владимир. Как ты думаешь: пустят меня на время в Россию, чтобы повидаться с матерью? Вернее — дадут ли мне визу? Только скажи по-мужски: ты можешь узнать?

— Визу? — медленно проговорил Васильев и положил перед Ильей коробок спичек. — У тебя что — огня в зажигалке нет?

— Благодарю. Есть.

Илья сломал измятую сигарету, швырнул ее в пепельницу, после чего взял со стола зажигалку, высек огонь, задул его и не то покривился, не то улыбнулся.

— Не обращай внимания. Мне разрешено курить три сигареты в день. Одну я выкурил, ожидая тебя. Так ты не можешь ответить на мой вопрос, Владимир?

— Нет.

— Жаль. — Илья, опустив глаза, стал неспокойно поигрывать зажигалкой и, занятый этим, все так же не глядя на Васильева, проговорил отрывисто: — Даже если бы меня расстреляли, я все равно хотел бы увидеть мать. Даже если бы расстреляли…

«Да, вот он, вот он!» — подумал Васильев, до предельной ясности вспомнив эту давнюю его привычку давать работу рукам в моменты раздумья перед тем, как окончательно принять решение, и зажигалка мелькала на его ладони напоминанием той старой особенности Ильи.

— Я многое знаю о России по советским газетам, — заговорил Илья упрямым голосом. — Мне стало известно, что в годы Никиты Хрущева посмертно реабилитирован мой отец. Я хотел бы приехать на несколько дней… увидеть мать.

— Даже если тебя и расстреляют? Почему ты это сказал, Илья?

— Я мало кому верю. А иногда и бессрочно надо платить по счетам.

— За что платить?

— За то, что не вернулся, а теперь возвращаться поздно. За то, что не подох в плену, не захлебнулся в дерьме, как сотни других русских за границей, а даже благопристойно разбогател в пределах, конечно, скромных. Вот вышеупомянутое «за то». Мало разве? Но у Власова не служил. Хотя вербовали в Заксенхаузене. В Иностранном легионе не воевал. В военных преступниках и карателях не числюсь… Все было. Кроме перечисленного.

Он остановил испытующий, пристальный взгляд на лице Васильева и тут же, смягчая это упорное выражение, проговорил:

— Я постарел, поэтому, наверное, мне снится наш двор на Лужниковской, деревянные ворота и липы под окнами. И еще — почему-то весеннее утро в голубятне, и, знаешь, пахнет перьями, коноплей… Я хочу… я хочу увидеть мать. Помоги, если ты мне хоть немного веришь. Если нет, то скажи прямо: нет!..

Васильев отвернулся к окну террасы, освещенному рассеянным солнцем, которое серебристым диском стояло над большим каналом, а туман уходил по намокшей набережной, колыхаясь паром над утренней водой, и уже ярко засинело совсем летнее небо и стали видны вершины храмов за каналом, купола музейных дворцов. Но это тихое солнечное утро осенней Венеции, ее погожая синева, радостно затеплившиеся купола вдали — все вдруг показалось ему неверным по сравнению с тем прекрасным и печальным, ушедшим в невозвратимые годы, в лучшую пору голубятен и весенних утр их жизни, когда он и Илья безоглядно верили неписаным законам замоскворецкого товарищества, И было тем горше, что прошлое окрашивалось сладостной дымкой их детства, их юности, куда не раз оглядывался Васильев в последние годы, думая о собственной судьбе. Что ж, он был признан, обласкан, известен, не стеснен в деньгах, поэтому привык не лицемерить и не оправдывать ложью свои поступки. И, мучась двусмысленностью положения от этих слов Ильи: «Помоги, если ты мне веришь», он с отвращением к себе подумал, что вот здесь оба они подошли к бездне и в ней через минуту сгинет юное, неприкосновенное, святое, их общее, которое так необходимо было им в прошлом, в навсегда минувшем времени.