И, дрожа коленями, исступленно и плотно прижимаясь к нему грудью, всем телом, закрыв глаза, страстно терлась щеками и подбородком о его умелый, ищущий рот, и раз, когда на миг он перестал касаться ее, она тихонько застонала, попросила шепотом:
— Еще, еще… Господи, какие у тебя хорошие губы. Еще…
Он длительно и жадно целовал ее, гладил ее спину и бедра со снисходительной нежностью баловня женщин. Внезапно она вырвалась, оттолкнула его и резко, быстро пошла прочь по набережной, совершенно безлюдной, зацокала каблуками, часто дробя лунную тишину ночи.
Он догнал ее, немного растерянный, окликнул:
— Подождите! Куда вы?
— Я не могу, — сказала она, задыхаясь. — Что вы со мной делаете?
— Да что случилось? Куда вы заспешили?
— Ничего не случилось. Просто пора уже сказать «до свидания».
— Сядем. Вот скамья. Сядем, пожалуйста.
— Мне хочется упасть на землю, а не сесть! — сказала она тоном насмешливого отчаяния, и лицо ее исказилось злой неприязнью к нему. — Вы измучили меня.
Он так решительно сдавил ее, так притиснул к себе, что у нее синевато блеснули стиснутые зубы, она выдохнула:
— Мне больно.
— Хорошая моя, вы рассердились?
— Я хочу, чтобы это было, — прошептала она ослабленно. — Или вы меня боитесь? Или себя?
— Перестаньте говорить глупости, — грубовато прервал он, все теснее обнимая ее, напряженную, покорную, и вместе с ней пьяно качнулся к деревянной скамье в тени тополя…
Потом они сидели на этой скамье, и она вздрагивающим голосом говорила:
— Милый, милый! Но почему так все получается? Я хочу, чтобы ты был сегодня, сейчас мой, а я твоей. Мой, понимаешь? Ведь это разные слова — «полюбить» и «влюбиться». Полюбить — это навсегда, на целую жизнь. Невыносимо скучно! А влюбиться — это как наваждение, как сон… на несколько дней, на одну ночь, на один час, и пусть будет как у нас, пусть так!..
И дышала на его руку, целовала в ладонь.
«Как это все бессмысленно и театрально, — думал он устало, испытывая брезгливую гадливость к своей невоздержанности. — Какие немыслимые пошлости мы говорим, какие несуразности делаем… Кому это нужно — ей, мне? Любовная игра от жары, от крымской лени, и я, обремененный семьей, родственниками, болезнями, изображаю сорокалетнего пресыщенного повесу, а она — женщину без условностей, обманывающую себя фразами о влюбленности. Прости меня, грешного, вот так, в игровом обмане, мы пытаемся бежать от самих себя».
Безумие
Без устали я говорил ей несусветную игривую чепуху, а она, смеясь, отвечала шутливым тоном женщины, знавшей, что нравится мне.
— Если бы вы были добродетельны и пригласили бы меня на чашку чая, то я сидел бы смирно, смотрел бы на вас и думал: откуда вас бог послал?
— Это вы-то сидели бы смирно? От вашей смирности у меня уже губы болят. Что я буду завтра делать с опухшими губами?
— Завтра мы опять будем бродить с вами по Замоскворечью, если вы простите мне все грехи и дерзости.
— Я прощаю вас, конечно, хотя мы оба поглупели. Ничего не понимаю, совсем летняя ночь, — сказала она около крыльца, когда мы остановились. — Смотрите, как пусто и чисто везде. Это конец апреля. Вы чувствуете, чудак эдакий, что зима прошла?
— Я чувствую, что вы сейчас уйдете, а я останусь один как перст. Мне жутко.
— Боже, какой невыносимый романтик! «Один как перст!» Вы и так целую ночь таскали меня по Москве, как школьницу какую-нибудь. Я вместе с вами с ума сошла, а мне завтра… то есть сегодня на работу идти, студентов учить. Впрочем, не вы, а я тоже виновата, я просто грешница. Разошлась с мужем и веду развратный образ жизни. И это я, тридцатипятилетняя женщина, математик…
— Разрешите вас поцеловать, кандидат математических наук?
Я с трудом оторвался от нее, и она ушла, простучав сапожками по крыльцу.
Где-то на окраине Москвы зарождалось утро, раннее, апрельское, дальние поезда, прибывшие на рассвете, шипели, отдувались утомленно, и платформы, наверное, были мокры, холодны от росы, а на улицах еще стояла ночь в ослабленном бледном свете фонарей. Неужели прошла ночь?
Фонари гасли один за другим, и там, где недавно смутно проступали в замоскворецких двориках пятна деревьев, теперь уже можно было отличить небо от крыш. В белых сумерках улицы еще не звенели первые трамваи, все тонуло в предутренней тишине, лишь плескалась, звучно бормотала вода в стоке.
Потом мне было весело слушать звук своих шагов на сыроватых тротуарах, весело было думать об этой молодой женщине, легко ушедшей со мной с праздничной вечеринки, пробродившей со мной всю ночь, легко прощавшей мою глупость влюбленного. Я вспоминал ее смех, живую речь, ее опытные податливые губы и счастливо чувствовал в себе мальчишескую освобожденность от всяких условностей, как чувствовал это вместе с ней, бродя по городу.