Путь мой был до странности трудным.
Итак, писать я начал рано, а печататься активно очень поздно. Виной тому, вероятно, послужила моя первая попытка появиться в газете "Большевистская смена" — той самой, что напечатала в свое время очерк о брате. Это было в Новосибирске, кажется, в 1936 году, когда я учился в авиатехникуме. Послать стихи в газету меня натолкнул тот факт, что на конкурсе техникума я получил за них первую премию. Друзья начали советовать: "Пошли… А вдруг!.." Подписался я семейным прозвищем: Василий Лехин. Для маскировки. Отослал и стал терпеливо ждать того номера, где… И дождался. В обзорной статье о присланных стихах от Василия Лехина летели клочья. Мои стихи оказались упадочными. Если бы автор критического обзора знал, что за стихами Лехина скрывается семнадцатилетний паренек, он бы не был таким строгим. Теперь подозреваю, что строгому рецензенту попали и такие мои стихи, в которых наверняка несправедливо я ополчался на высокую, стройную девушку, не заметившую моей любви к ней.
Пусть в тебя влюбится дракон,
Пускай возле твоей ограды,
Презрев извечного закон,
Шакал исполнит серенады.
А дальше — и того хлеще. И все же рецензент спутал упадочность с чем-то другим, может быть, с моей черноземной грубостью. С этими строками было ясно, но почему в разряд упадочных попало стихотворение, хоть и грустное, но далеко не безнадежное:
Серебрится водяная гладь,
Над водою клонит ветви ива.
Трудно, трудно грусть мне отогнать,
Как мечту о девушке любимой.
В мозг проник ее чудесный свет,
Память поцелуя стала ядом.
Мне и счастья больше уже нет,
Коли нет моей подруги рядом.
Берег тих — беги, беги, волна!
Ведь и ты грустишь о милом, ива…
Грудь отравой сладкою полна
При единой мысли о любимой.
И поздней, по поводу уже других стихов, я получал упреки за излишнюю печаль в своих творениях, что заставило меня выработать защитительную формулу: "Грусть поэта — в том порука, что большое счастье есть".
Все же должен признать, что печаль моих ранних стихов во многом была наносной, хотя и душевной. Дело в том, что еще в Марьевке меня поразил своей бездонной печалью "Чайльд Гарольд" Байрона, особенно строки: "Любовь — болезнь, горьки ее кошмары…" Видимо, мой байронизм не выдержал натиска жизни, тем более в ее заводском темпе. Уже в 1939 году я напечатал несколько стихотворений и очерков в иркутской заводской многотиражке, одно стихотворение даже в областной комсомольской газете, но значения этому не придал, посчитав все случайностью.
Мастерская, где я работал старшим мастером, стояла на отшибе заводского двора. В нее стали наведываться сотрудники многотиражки — Василий Стародумов и Денис Цветков. Они приходили сначала к литейщику Алексею Куделькину, писавшему стихи и печатавшему их в многотиражке. Узнав, что я грешу стихами, они насели и на меня, затащили в свое литобъединение. Кроме стихов, по их заказу я начал писать для газеты очерки о рабочих своей мастерской.
Однажды, к моему удивлению, меня начали поздравлять с напечатанными стихами. Потом оказалось, что Денис Цветков отнес их в областную комсомольскую газету, где поэзией занимался поэт Иннокентий Луговской, который и напечатал стихотворение "К матери". Однако прежний разнос в "Большевистской смене" так на меня подействовал, что я постеснялся зайти в редакцию и познакомиться с Луговским, больше того, даже теперь вхожу в редакцию с тайным страхом. Если же стихи принимают хорошо, я начинаю относиться к ним подозрительно. По-моему, и то и другое — от застарелого самолюбия. Чувство собственного достоинства родилось во мне раньше самого достоинства.
В наше время работе с молодыми уделяется неизмеримо большее внимание, чем тогда. В стране почти ежегодно проводятся совещания молодых; писателей — областные, кустовые, республиканские, через каждые четыре года — всесоюзные. Слов нет, они сыграли большую роль в становлении молодых, талантов. И сам я прошел через совещание, о чем не могу не вспомнить без благодарности. Но все же, на мой взгляд, в них таится и своя опасность. У некоторых в связи, с ними может зародиться слишком много надежд, тогда как надеяться надо только на себя. Кроме того, молодой поэт, отруганный за слабость, может соблазниться успехом других и пренебречь своим жизненным материалом, а он-то в конечном счете и делает поэта.