«У солдатки
Губы сладки,
У вдовы
Как медовы,
У законной у жены
Как ковриги аржаны…»
* * *
Было так:
Дыша прохладой леса,
Раздвигая темень хвойных штор,
К лиственнице крепкой, как железо,
Шел кузнец испытывать топор.
Пело сердце,
В листьях пели птахи.
Что там птахи, коль, всегда тихи,
На посконной праздничной рубахе
Вышитые пели петухи.
Он и сам запел…
Но, зло пророча,
В развеселый птичий переклик
Подметалась трескотня сорочья,
Треск валежника
И женский крик.
Он раздвинул бремя навесное
И увидел, глядя в полумрак,
Как шаталось чудище лесное,
Жадно щуря маслянистый зрак.
В страхе пятилась,
С малиной сладкой
Прижимая к сердцу туесок,
Глаша, темнокосая солдатка,
От большой беды
На волосок.
Видел он,
Успев осатанитъся
И откинуть руку на замах,
Как метались синие зарницы
В темных
Перепуганных глазах.
Не сосна
В минуту буревала —
На густой малинник, как гора,
Старая медведица упала,
Острого отведав топора,
И лежала после этой схватки,
Разодрав одежду о кусты,
Глаша, тонкобровая солдатка,
В полном цвете бабьей красоты.
Будто видел он совсем другую,
От которой глаз не отвернуть,
И смотрел на белую, тугую,
Ягодой осыпанную грудь.
А когда, забыв про поединок,
Нес ее в народную молву,
Изо всех веселых ягодинок
Только две не падали в траву.
Его сердце
К сердцу Глаши льнуло.
Чтобы одиноко не стучать,
Сердце Харитона подтолкнуло
Сердце,
Переставшее стучать.
Изо всех чудес лесного мира
Лишь она была нужней всего.
Нес и повторял:
— Очнись, Глафира!.. —
И она очнулась для него.
И пока донес,
Легко ступая,
Мягкою травою не шурша,
Темная,
Крестьянская,
Скупая
Нежностью истаяла душа.
И однажды
Ночью черно-бурой
Он пришел, наветам вопреки,
Бросил за порог медвежью шкуру
И о шкуру вытер сапоги.
Грубый,
В домотканое одетый,
Не читавший даже букваря,
Он сказал, как говорят поэты:
— Золотая искорка моя!
* * *
Все, чем жил,
Вдруг стало жизнью дальней.
Он для Глаши душу отворил
И ковал на звонкой наковальне,
Будто с ней все время говорил.
Как умеет петь металл горячий!
Чем краснее он и горячей,
Тем певучей,
Искренней и мягче
Благородный тон его редей.
Обожжется молот и запляшет
Пьяным дружкой в свадебном, чаду,
И звенит он:
«Глаша! Глаша, Глаша!..»
И зовет он:
«Жду!.. Жду!.. Жду!..»
Звон условный,
Глашу зазывая,
Долетал и до того окна,
Где сидела, тоже не глухая,
Хмурая законная жена.
Помнит: сговорились не сердцами.
Помнит: в торге, долгом и скупом,
Было все устроено отцами,
Скреплено законом и попом.
Не поможет мамкина икона,
Бабушек даренье — образа,
Если выше всякого закона
Оказались Глашкнны глаза.
Бог дает и радости и муки,
Только непонятно, — хоть убей! —
Почему же нынче божьи руки
Оказались Глашкиных слабей?
Руки Глаши,
Если обовьются,
Их уже ничем не разорвать.
Губы Глаши,
Если улыбнутся,
До сухоты будешь тосковать.
Сердце Глаши,
Дай ему раскрыться —
И увидишь, счастье в тайнике.
А ресницы?
В Глашиных ресницах
Заблудиться легче, чем в тайге.
Ласки Глаши!
Ласковые ласки —
И огонь, и сладкий хмель вина…
И сосна,
Чтоб не было огласки,
Все гудит над ними, как струна.
Станет Глаша
Пьяной и незрячей,
Чтобы дома,
Радуясь опять,
С белой кофты след руки горячей
С гордою улыбкой замывать.
Не пристала к ней тоска-забота
Даже в день,
Когда ей, как враги,
Дегтем разукрасили ворота
Милого лихие шуряки.