Выбрать главу

IX. «Но время лечит все: рубцы от ран…»

Но время лечит все: рубцы от ран, обиды сердца, медленное горе. Мою любовь угомонило море, развеял ветер, усыпил туман.
Не скоро, а забыл, для новых стран и новых встреч, о днях в Сан-Сальвадоре. Утешился. Сначала в Балтиморе, потом — в горах Невады, у гитан…
Из порта в порт, за грузом, без оглядки! Сегодня Рио, завтра Уругвай. В Тай-пей чаи, в Гюэ бананы сладки. На Яве чуть не помер: лихорадки. Тонул в тайфун, — ну, думаю, прощай! Бывало тяжело, случалось — рай.

Х. «Матросам, сударь, что? И небогаты…»

Матросам, сударь, что? И небогаты, а веселы в свой час. То здесь, то там, небось, научишься по кабакам расшвыривать последние дукаты.
Да, времечко! Жилось! Команда — хваты. И сколько ж их, красавиц, льнуло к нам, всех званий и пород: марсельских дам, фузанских гейш, гречанок из Галаты…
У нас, у моряков, особый дар. Пусть женщины охочи до обновок, да любят нас, будь только парень ловок, без умысла: за молодость и жар, за якоря и золотой загар и голубой узор татуировок.

XI. «Прошло лет шесть… Нет, восемь. Из Босфора»

Прошло лет шесть… Нет, восемь. Из Босфора спешили мы в Кале. Как вдруг — норд-ост. Волна взбесилась: шторм. Не будь так прост, укрылся я в Лагосе от простора.
На набережной — толпы. Вдоль забора, смотрю, афиши в человечий рост. Прочел: «Минерва… кабаре… средь звезд… мисс Нагарэль, звезда Сан-Сальвадора». Я обомлел. О, Господи! Пречист…
И слезы, верите ль? Ну, — к черту! Нервы. Бросаюсь в кассу. «Ряд? — Поближе, первый!» И ровно в семь, за час, приглажен, чист, разглядывал я занавес «Минервы» и зал пустой… а сам дрожал, как лист.

XII. «Не рассказать, что было! Ни актрисы…»

Не рассказать, что было! Ни актрисы, ни женщины не видел я грехом. Все — сцена, зал — летело кувырком, душа — котел, а мысли разбрелись и…
в антракт, собравшись с духом, — за кулисы. «Что? Узнаешь?» Сначала — нет. Потом: «Ах, ты?» спросила, «поминаешь злом?» И выбежала кланяться на бисы.
Я все сказал: «Клялась ты, Нагарэль! Твой крест на мне… Куда бы ни бросала меня судьба — в полярную метель или в грозу тропического шквала, на всех путях единственная цель ты, как звезда, передо мной мерцала!»

XIII. «Стучусь опять, а сердце — хоть умри…»

Стучусь опять, а сердце — хоть умри. Вот — на! У ней какой-то португалец. Я замер. «Ну», смеется, «мой скиталец, коль хочешь, приходи сегодня в три, —
мой адрес — десять, улица Бари»… И протянула надушенный палец. Как пьяный, вышел я, смешной страдалец: «Приду ужо, — ты только отопри!»
Был дождь, и ветер гнул стволы, бушуя, когда, в кромешной тьме, я подходил к назначенному дому. У перил остановился я, беду почуя. И слышу: песня, смех, звук поцелуя… Ощупал нож. И в двери. Отворил.

XIV. «И вот… ее увидел я… раздетой, а рядом…»

И вот… ее увидел я… раздетой, а рядом стол, на нем вино, цветы, и тут же — наглого в шелках тахты, того сеньора, с длинной сигаретой.
Мне в душу кровь ударила: «Эй, ты!» Я сшиб его и волю дал кастету. Искомкал, искромсал всего — в галету! И шлепнул труп с балкона, в грязь, в кусты.
Затем уж к ней: «Молись!» Хрипит от страху, проклятая. И вдруг мою наваху как выдернет, да мне же в щеку: «На!» Боль чертова. Но ненависть сильна. Я бросился опять… Кровь… Тишина. Рука не дрогнула. Я не дал маху.

XV. «Так свой рассказ — мы были в кабачке…»

Так свой рассказ — мы были в кабачке обугленного дымом Порт-Саида — окончил шкипер, сумрачного вида гигант, с багровым шрамом на щеке.
О, как близка была его обида мне, грешному! В его седой тоске печаль всего, что скрылось вдалеке, вмиг ожила… О, память-Немезида!
Я вспомнил: гавань, парус над волной, — слепые силы бурного простора несут его… Все кануло. Так скоро!.. Простила ль ты, бежавшая весной, ты, Нагарэль, похищенная мной? Да — мной! Давно… тогда… из Сальвадора.

«О, ты, которой нет…»

О, ты, которой нет и не было на свете, ты вечности ответ на зов тысячелетий!
Кто ты над дольней тьмой небес прообраз нежный, владычица земной надежды безнадежной?
Ты — чудо? или бред? Один Господь рассудит. О, ты, которой нет и никогда не будет.

Шарманка («На темный перрон полустанка…»)

Е. А. Жарновской

На темный перрон полустанка, под утро — ни свет ни заря, плетется хромая шарманка, поет, надрывается вся.
Хоть голос у немощной звонок и в ней человечья душа, никто из вагона спросонок в окошко не бросит гроша.