Такое же смешение понятий мы встречаем и у Шмоллера. У него личный интерес представляется в виде естественной силы, которая получает окраску, форму и направление от нравственных деятелей. Под именем нравственных деятелей он разумеет все, что дает известную правильность человеческим действиям. "Без твердых нравов, - говорит он, - нет рынка, нет мены, нет денежного оборота, нет разделения труда, нет каст, нет рабов, нет государственного быта"[124]. Как будто рынок, мена, денежный оборот и разделение труда не суть произведения того же самого личного интереса, побуждающего человека к промышленной деятельности! Не говорим о кастах, рабах и государственном быте, которые приведены тут единственно для затемнения дела. Личный интерес можно, пожалуй, сравнивать с паром, движущим машину, но не надобно забывать, что этот пар есть внутреннее свойство свободного лица, которое само дает своей деятельности окраску и форму, и направление. Преследуя свой личный интерес, человек, без сомнения, должен соображаться с требованиями окружающего его мира как физического, так и нравственного. Действуя на природу, он должен подчиняться ее законам; приходя в соприкосновение с свободою других лиц, он встречает преграды, полагаемые юридическим порядком, который он не может преступить, не подвергаясь наказанию; наконец, в своей совести он находит нравственный закон, который он не может нарушать, не посягая на свое человеческое достоинство. Но именно в последнем случае единственным судьею является его личная совесть, от которой зависит, соблюдать закон или нет. Поэтому всякое приложение нравственных начал к экономической области должно обращаться исключительно к личной совести. Кроме нравственной проповеди, из этого ровно ничего нельзя вывести.
Иное дело, если бы нравственный закон сделался принудительным; в таком случае он мог бы стать определяющим началом экономических отношений. Это и есть, как мы видели, требование коммунистов, и к этому же клонится учение, которое, смешивая нравственность с хозяйством, хочет основать нравственную науку народного хозяйства. Адольф Вагнер прямо признает заблуждением резкое разделение права и нравственности в экономической области, где, по его мнению, смотря по обстоятельствам, уместна иногда юридическая и в случае нужды принудительная, иногда же свободная нравственная регламентация (Grundlegung, § 133. С. 196). В выноске к этому месту он замечает, что если неправильно полное смешение права и нравственности, которое господствовало в прошедшем столетии в школе Вольфа, то столь же неверно и полное их разделение, установленное Кантом. Именно границы права и нравственности, говорит Вагнер, подвержены историческим переменам. В настоящее время представляется желательным возвращение в некоторой мере к старому воззрению.
Мы встречаем здесь ту же самую систему компромиссов, которая везде господствует у Вагнера; но если мы станем искать доказательств высказанному им мнению, то мы столь же мало найдем их здесь, как и в других подобных случаях. Когда дело идет о столь существенном вопросе, как отношение права к нравственности, в особенности когда автор хочет опровергнуть прочно утвердившееся в философии и в жизни воззрение, то казалось бы, необходимо рассмотреть вопрос в самых его основаниях: надобно исследовать существо права, нравственности и свободы, и затем уже вывести отсюда свои заключения. Недаром же Кант, а за ним величайшие философы нового времени признали свободу необходимым условием нравственности; недаром это начало считается краеугольным камнем современного общественного быта, непоколебимым основанием, на котором зиждется и свобода совести, и независимость всего внутреннего мира человека. Но современным социалистам кафедры такие философские исследования представляются совершенно излишними. В выноске, мимоходом, разрешаются важнейшие вопросы человеческой жизни и общественного устройства. Мы должны верить на слово, что принципиальное отделение права от нравственности есть заблуждение. Г-ну Вагнеру неизвестно почему кажется желательным известное (или лучше неизвестное) приближение к воззрениям Вольфа, и это желание вносится, в виде научного положения, в учебник политической экономии, которая вследствие этого перестраивается на совершенно новый лад. Более легкого отношения к научным исследованиям невозможно себе представить.
Искреннее, хотя нисколько не основательнее Шмоллер. И он, подобно Вагнеру, изображает область нравов, как состоящую в вечном историческом течении. Это - гераклитовское: "все течет". Но так как подобная изменчивость начал, на которых зиждется весь общественный порядок, сопряжена с опасностями, то часть этоса, говорит Шмоллер, народы укрепляют посредством исходящего от государства принуждения. Вследствие того одна часть нравственного порядка жизни находится в более легком, другая в более тяжелом течении; в одной исполнительным органом служит общественное мнение, в другой - принудительная сила государства. В этом, по мнению Шмоллера, и состоит разделение права и нравственности, разделение, необходимое для успехов культуры, ибо через это, с одной стороны, лицо получает известный простор для своей деятельности и воспитывается к духовной свободе, а с другой стороны, дается большая прочность тому, что должно быть подчинено постоянным правилам. Тем не менее, продолжает он, право и нравственность суть два близнеца, рожденные от той же матери и вскормленные тою же грудью. Доныне свободная нравственность, которая в себе самой находит правило и закон, составляет достояние немногих. Для большинства же противоположность обоих начал состоит не в том, что в одной области человек подчинен правилу, а в другой ему предоставлена свобода, а в том, что в одном случае узда более строгая, а в другом более эластическая. Таким образом, во многих вопросах, о которых спорит политическая экономия, дело состоит не в том, что желательно или не желательно, а в том, должно ли желательное вынуждаться правом или нравами (Ueb. ein. Grandfragen etc., стр. 44-45).
Итак, в нравственной политической экономии свобода изгоняется совершенно, как достояние немногих; тут требуется не свобода, а узда. Но какая именно узда, этого она сама не знает, чем и отличается от последовательного социализма, который знает, чего хочет. "Я не осмелюсь определить, - говорит в примечании Шмоллер, - в каких областях, в течении культуры, право превращается в нравы, а нравы в свободную нравственность. На этот счет мои собственный исследования далеко еще не пришли к заключению" (стр. 46). Но если на этот счет мнение автора еще не установилось, то как же можно об этом писать и на этих основаниях перестраивать науку и жизнь? Чтобы решить, до какой степени возможно подчинить экономически быт общества нравственным требованиям, надобно предварительно знать, до какой степени можно нравственность сделать принудительною. Если же писатель на этот счет не пришел еще к окончательному убеждению, то лучше об этом до поры до времени молчать. Иначе вместо научной аргументации выйдет только невообразимый хаос понятий. Именно это и представляет приведенная глава в сочинении Шмоллера.
Те же доводы прилагаются и к замене стремления к хозяйственной выгоде общественным началом, о чем мечтают те, которые хотят всю промышленную деятельность отдать в руки государства, и всех промышленников превратить в чиновников. В этом воззрении целью промышленной деятельности ставится общественная польза, а в награду деятелю обещаются честь и слава. Нелепость подобного требования весьма ярко изображается Тьером в его книге "О собственности". Невозможно лучше опровергнуть эту мысль, как его словами. "Для каждого рода усилий, - говорит он, - нужны разные побуждения. Чтобы побудить человека к труду, надобно показать ему приманку благосостояния; чтобы возбудить в нем самоотвержение, надобно показать ему славу. Как! честь за две или три лишних доски, выстроганных в день, за кусок железа лучше опиленный! Вы кощунствуете! Честь для д'Ассаса, Шевера, Латур-д'Оверня: плата, то есть удовольствие хорошо жить, самому и детям, для того, кто усердно и искусно работал, и сверх того, уважение, если он благоразумен и честен, ибо нужны и нравственные удовлетворения этому честному работнику. Рассуждать иначе значит не знать человеческой природы и все смешать под предлогом всеобщего преобразования... Когда человек напрягает свои силы над природою, чтобы исторгнуть у нее те вещества, которыми он питается или одевается, он напрягает их именно в виду этих предметов; надобно дать ему эти предметы, надобно наградить работу сообразно с тою целью, которую она себе ставит; чтобы возбудить его как можно более, надобно дать ему ни более, ни менее того, что он произвел, но именно столько. Надобно, сверх того, приблизить цель к его глазам, и для этого представить ему не благосостояние всех или даже некоторых, а именно его собственное и его детей. Кроме того что справедливо поступать таким образом, тут будет и возможно высшее побуждение к деятельности. Кто сделает много, тот получит много; кто сделает мало, тот получит мало; кто ничего не сделает, тот ничего не получит. Вот справедливость, осмотрительность, разум. Это не значит уничтожать благородные побуждения; это значит сохранять их для тех благородных целей, которые им свойственны. Плата останется для труда, слава для высокого самопожертвования или для гения. Этот человек работает всю свою жизнь, чтобы пропитать себя и свое семейство; давайте ему плату, и плату хорошую. Он жертвует собою, презирая смерть, дайте ему славу солдата. Он делает открытие, предоставьте ему славу изобретателя. Но каждому по его делам"[125].