Выбрать главу

Милостивый Государь Господин Редактор, Сообразно с добрым обычаем русской печати покорнейше прошу Вас поместить следующее:

«Сирин, — замечает г. Железнов по поводу моего «События»… — сводит счеты с писателем… всем нам известным. <…>

Слова эти не только неприличны, но и бессмысленны. Тень смысла была бы в них, если бы они относились к постановке «События» в Париже, где режиссер, безо всякого моего намерения и ведома, придал такой поворот "Петру Николаевичу", что парижский зритель усмотрел в нем повадку действительного лица; но здесь, в Нью-Йорке ничто в отличной игре Далматова не намекало и не могло намекать на мимическую связь с каким-либо прототипом. В чем же дело? Что именно «понял» Далматов — или, вернее, что «понял» за меня и за него рецензент? С кем и какие "свожу счеты", по легкому выражению г-на Железнова? Оглашая мое недоумение, я лишь пытаюсь пресечь полет предположений столь же загадочных, сколь и вздорных. При этом борюсь с заманчивой мыслью, что М. Железнов — попросту один из моих беспечных персонажей и жительствует в том самом городке, где происходит мой фарс.

Примите уверение в совершенном моем уважении»

(LCNA. Box I, fol. 65. 7 апреля 1941 г.).

Несколько дней спустя протест Набокова был опубликован (см.: В. Сирин. По поводу рецензии М. Железнова // Новое русское слово. 1941. 11 апр.), но споров вокруг пьесы, как случилось в Париже после публикации письма в редакцию озадаченного «зрителя», не вызвал; других спектаклей не последовало.

Иное направление приобрела дискуссия о «Событии» после его публикации. Из общего числа выделялись рецензии двух влиятельнейших критиков русского зарубежья, смотревших спектакль и дважды о «Событии» писавших, — многолетнего набоковского оппонента Г. Адамовича и В. Ходасевича.

Повторив собственные положения о важности литературной составляющей в драме, высказанные в первом отклике на постановку «События», Адамович нашел, что пьеса «проще постановки и лишена того подчеркнуто «модернистического» привкуса, который был придан ей театром <…> В постановке режиссерская фантазия кое-что заслонила, кое-что сгустила, и вообще обошлась с авторским замыслом приблизительно так, как Мейерхольд поступил с «Ревизором»: затушевала реализм, подчеркнула «гротеск». Особенно это чувствуется во втором акте, где у Анненкова на сцене с самого начала был сон, сумасшедший дом, кукольное царство, все что угодно, только не жизнь и где отдельные реплики падали так же безумно, как "сыр бри" в блоковской "Незнакомке"» (Г. Адамович. <Рец.> Русские записки. 1938. № 4 // КБР. С. 167). Затем Адамович, сравнив «Событие» с двумя новыми пьесами, «Половчанские сады» Л.Леонова и «Асмодей» Мориака (причем сравнение оказалось в пользу последних в силу их «жизненности»), приходит к выводу, что «Событие» — «сущий пустячок, вариация на гоголевскую тему без гоголевской трагической силы, квазиметафизический водевиль, при ближайшем рассмотрении оказывающийся водевилем обыкновенным» (Там же).

Насколько неожиданным явлением в литературе русского зарубежья оказалось «Событие», можно судить по двум, совершенно различным по тону, отзывам на пьесу вообще исключительно чуткого к произведениям Набокова В. Ходасевича. В своем первом обстоятельном очерке, посвященном «Событию», Ходасевич дал краткий обзор того «печального зрелища», которое являет собой репертуар эмигрантского театра. Постановка «События», по мнению критика, — первая попытка, сделанная «за все время эмиграции <…> разрешить некую художественную задачу <…> До сих пор и плохие, и хорошие пьесы ставились "по старинке", даже как бы с нарочитым стремлением ни в чем не отступать от российского провинциального шаблона, никаким новшеством или намеком на «дерзание» не потревожить низового зрителя. «Русский» театр впервые рискнул показать пьесу нового автора — в более или менее своеобразных приемах игры и постановки» (В.Ходасевич. «Событие» В. Сирина в Русском театре // КБР. С. 169–172). Разобрав пьесу в ее отношении к «Ревизору» и высказав в этой связи ряд важных замечаний, Ходасевич перешел к самой постановке: «Режиссер <…> вполне прав, когда делит всех персонажей на две части, отнеся к одной — чету Трощейкиных, к другой — всех прочих, как бы порожденных или видоизмененных трощейкинским ужасом. <…> Самый характер гротеска превосходно, с большим вкусом и очень в сиринском духе найден режиссером и выдержан исполнителями. Весь вопрос только в том, надо ли было вообще вводить этот гротеск? <…> Было бы художественно питательнее — упростить постановку, сохранить для всех действующих лиц более реалистические черты, заставить зрителя только угадать и почувствовать, как окружающий мир меняется и уродуется в потрясенном сознании Трощейкиных, нежели прямо показывать это изменение в готовом виде <…>» (Там же).