Выбрать главу
Заговори любое из них, и ты скорей вздохнул бы, чем содрогнулся, услышав знакомые голоса, услышав что-нибудь вроде: «Ребенок не от тебя», или: «Я показал на него, но от страха, а не из ревности» — мелкие, двадцатилетней давности тайны слепых сердец, одержимых нелепым стремлением к власти над себе подобными и не замечавших тавтологии. Лучшие среди них были и жертвами и палачами.
Хорошо, что чужие воспоминанья вмешиваются в твои. Хорошо, что некоторые из этих фигур тебе кажутся посторонними. Их присутствие намекает на другие событья, на другой вариант судьбы — возможно, не лучший, но безусловно тобою упущенный. Это освобождает — не столько воображение, сколько память — и надолго, если не навсегда. Узнать, что тебя обманули, что совершенно о тебе позабыли или — наоборот — что тебя до сих пор ненавидят — крайне неприятно. Но воображать себя центром даже невзрачного мирозданья непристойно и невыносимо. Редкий, возможно, единственный посетитель этих мест, я думаю, я имею право описывать без прикрас увиденное. Вот она, наша маленькая Валгалла, наше сильно запущенное именье во времени, с горсткой ревизских душ, с угодьями, где отточенному серпу, пожалуй, особенно не разгуляться, и где снежинки медленно кружатся как пример поведения в вакууме.
1986

РЕКИ

Растительность в моем окне! зеленый колер! Что на вершину посмотреть, что в корень — почувствуешь головокруженье, рвоту; и я предпочитаю воду, хотя бы — пресную. Вода — беглец от места, предместья, набережной, арки, крова, из-под моста — из-под венца невеста, фамилия у ней — Серова. Куда как женственна! и так на жизнь похожа ее то матовая, то вся в морщинках кожа неудержимостью, смятеньем, грустью, стремленьем к устью и к безымянности. Волна всегда стремится от отраженья, от судьбы отмыться, чтобы смешаться с горизонтом, с солью — с прошедшей болью.
1986

* * *

Только пепел знает, что значит сгореть дотла. Но я тоже скажу, близоруко взглянув вперед: не все уносимо ветром, не все метла, широко забирая по двору, подберет. Мы останемся смятым окурком, плевком, в тени под скамьей, куда угол проникнуть лучу не даст, и слежимся в обнимку с грязью, считая дни, в перегной, в осадок, в культурный пласт. Замаравши совок, археолог разинет пасть отрыгнуть; но его открытие прогремит на весь мир, как зарытая в землю страсть, как обратная версия пирамид. «Падаль!» — выдохнет он, обхватив живот, но окажется дальше от нас, чем земля от птиц, потому что падаль — свобода от клеток, свобода от целого: апофеоз частиц.
1986

ЭЛЕГИЯ

А. А.

Прошло что-то около года. Я вернулся на место битвы, к научившимся крылья расправлять у опасной бритвы или же — в лучшем случае — у удивленной брови птицам цвета то сумерек, то испорченной крови. Теперь здесь торгуют останками твоих щиколоток, бронзой загорелых доспехов, погасшей улыбкой, грозной мыслью о свежих резервах, памятью об изменах, оттиском многих тел на выстиранных знаменах. Всё зарастает людьми. Развалины — род упрямой архитектуры, и разница между сердцем и черной ямой невелика — не настолько, чтобы бояться, что мы столкнемся однажды вновь, как слепые яйца. По утрам, когда в лицо вам никто не смотрит, я отправляюсь пешком к монументу, который отлит из тяжелого сна. И на нем начертано: Завоеватель. Но читается как «завыватель». А в полдень — как «забыватель».
1986