Вообще, грубо говоря, существует два типа людей и, соответственно, два типа писателей. Первый, несомненно составляющий большинство, рассматривает жизнь как единственную доступную нам реальность. Став писателем, такой человек принимается воспроизводить эту реальность в мельчайших деталях, — он даст тебе и разговор в спальной, и батальную сцену, фактуру мебельной обивки, ароматы, привкусы, с точностью, соперничающей с непосредственным восприятием, с восприятием объектива твоей камеры; соперничающей, может быть, даже с самой реальностью. Закрыв его книгу, чувствуешь себя, как в кинотеатре, когда кончился фильм: зажигается свет, и ты выходишь на улицу, восхищаясь «техниколором» или игрой того или иного артиста, которому ты, может быть, даже будешь потом пытаться подражать в манере речи или осанке. Второй тип — меньшинство — воспринимает свою (и любую другую) жизнь как лабораторию для испытания человеческих качеств, сохранение которых в экстремальных обстоятельствах является принципиально важным как для религиозного, так и для антропологического варианта прибытия к месту назначения. Как писатель такой человек не балует тебя деталями; вместо них он описывает состояния и закоулки души своих героев с обстоятельностью, вызывающей у тебя прилив благодарности за то, что не был с ним знаком лично. Закрыть его книгу — все равно что проснуться с изменившимся лицом.
Конечно, каждый сам должен для себя решить, за кем идти; русская проза гуртом устремилась за первым из них, подгоняемая (о чем не следует забывать) в ту же сторону историей и ее несокрушимым агентом — полицейским государством. И, в общем, было бы нехорошо осуждать подобный выбор, сделанный при подобных обстоятельствах, если бы не несколько исключений, главное из которых — судьба Андрея Платонова. Но прежде чем к нему подойти, стоит еще раз подчеркнуть, что на рубеже двадцатого века русская проза действительно стояла на перепутье, на развилке, и что по одному из двух путей она не пошла. По-видимому, слишком много всего происходило во внешнем мире, чтобы употреблять знаменитое Стендалево зеркало для разглядывания извивов собственной души. Гигантские, заваленные трупами и исполненные предательства исторические панорамы, самый воздух которых каменел от воплей вездесущего горя, требовали эпических штрихов, а не каверзных вопросов — что из того, что такие вопросы могли бы это эпическое зрелище предотвратить!
Эта идея — развилки, дороги, по которой не пошли, — возможно, прояснит для среднего западного читателя, в чем заключается различие между двумя великими русскими писателями, и заставит его быть начеку всякий раз, когда он услышит про «традиционные ценности» русской литературы девятнадцатого века. Главное, однако, заключается в том, что дорога, по которой не пошли, была дорогой, ведущей к модернизму, как о том свидетельствует влияние Достоевского на каждого крупного писателя в двадцатом веке, от Кафки и далее. Дорога, по которой пошли, привела к литературе социалистического реализма. Другими словами, в том, что касается охраны своих тайн, Провидение потерпело несколько неудач на Западе, но одержало победу в России. Однако даже при том, как мало мы знаем о путях Провидения, есть основания предполагать, что оно, может быть, не так уж и радовалось своей победе. Это, по меньшей мере, одно из возможных объяснений, почему оно подарило русской литературе Андрея Платонова.
Если я воздерживаюсь здесь от утверждения, что Платонов как писатель крупнее Джойса, Музиля или Кафки, это не потому, что такие котировки отдают дурным вкусом и не потому, что, по сути, в существующих переводах он остается для читателя недоступным. Беда с такими котировками не в дурном вкусе (разве когда-нибудь это останавливало поклонников?) — но в туманности иерархии, которую подразумевает подобная концепция превосходства. Что же до неадекватности имеющихся переводов, то они таковы вовсе не по вине переводчиков; виновная сторона здесь сам Платонов, или, точнее, стилистический экстремизм его языка. Именно этот последний, вместе с экстремальным характером человеческой ситуации, волнующей Платонова, останавливает меня от подобного рода иерархических суждений, ибо вышеупомянутым писателям не случилось вплотную столкнуться ни с одной из двух упомянутых крайностей. Он несомненно принадлежит именно к этому эшелону литературы, но на таких высотах иерархии нет.