Из 52 своих лет тело это прожило 12 вне стен отечества, «в бедном раю твердой валюты» — грубо говоря, в изгнании. Стихи, однако, места не переменили и продолжают существовать в литовском языке. Более того, им суждена жизнь более долгая, чем их автору. Для путешествия во времени стихи должны обладать неповторимостью интонации и видением мира, не существующим вне их нигде. Стихи Венцловы этим требованиям отвечают полностью. Интонация Томаса Венцловы поражает своей сдержанностью и приглушенностью, своей сознательной, намеренной монотонностью, как бы стремящейся затушевать слишком очевидную драму его существования. Читатель не найдет в стихах Венцловы ни малейшего намека на истеричность, на ощущение автором уникальности его судьбы и вытекающее из этого предположение о возможном к нему со стороны читателя сочувствии. Скорей наоборот: если стихи эти что-то и постулируют, то это осознание отчаяния как привычной и скорее утомительной экзистенциальной нормы, временно преодолеваемой не столько за счет волевого усилия, сколько в результате простого движения времени.
Позиция, в которой возникающий из этих стихов человек стоит по отношению к миру, — позиция не обвинительная и не всепрощающая. Эту позицию можно было бы назвать стоической; однако не всякий стоик пишет стихи. Не является данная позиция и созерцательной: слишком уж сильно тело автора вовлечено в водоворот истории, слишком сильно его сознание и — часто — его дикция замешаны на христианской этике. Точней всего было бы сравнить человека, возникающего из этих стихов, с настороженным наблюдателем — сейсмологом или метеорологом, регистрирующим катастрофы атмосферные и нравственные: вовне и внутри себя. При этом надо было бы только добавить, что наблюдает и регистрирует не его глаз и сознание, но язык — литовский или всечеловеческий, не суть важно. В случае Томаса Венцловы это одно и то же.
Лиризм его стихов фундаментален, ибо он начинается там, где нормальный человек — и подавляющее большинство поэтов — бросают дело и в лучшем случае переходят к прозе: на дне сознания, на пределе безрадостности. Песнь Венцловы начинается там, где голос обыкновенно пресекается, на выдохе, когда душевные силы исчерпаны. В этом — необычайная нравственная ценность поэзии Томаса Венцловы, ибо именно лиризм стихотворения, а не его повествовательный элемент является его этическим центром. Ибо лиризм стихотворения есть как бы обретенная автором утопия, и это сообщает читателю о его хотя бы психологическом потенциале. В лучшем случае эта «добрая весть» побуждает читателя к аналогичному душевному движению, к созданию мира на уровне, этой доброй вестью предложенном; в худшем — она освобождает его от зависимости перед реальностью, давая ему понять, что реальность эта — не единственная. Это — немало; именно за это всякая реальность поэта недолюбливает.
У каждого крупного поэта есть свой собственный, внутренний, идеосинкратический ландшафт, на фоне которого в его сознании — или, если угодно, в подсознании — звучит его голос. У Милоша — это его литовские озера или варшавские развалины, у Пастернака — московские задворки с черемухой, у Одена — индустриальная Средняя Англия (Мидлэнд), у Мандельштама — греко-римско-египетский коллаж из портиков и пилястров, внушенный архитектурой Петербурга. Есть такой пейзаж и у Венцловы. Венцлова — поэт северный, родившийся и выросший на берегу Балтийского моря, и пейзаж этот — пейзаж Балтики зимой, пейзаж монохромный, в котором преобладают краски сырые и пасмурные, что есть попросту верхний свет, сгустившийся до темноты. Перевернув страницу, читатель окажется именно в этом пейзаже.
Я надеюсь, что стихотворения Томаса Венцловы понравятся польскому читателю. Если нет, я с трудом представляю себе доводы, которые он может привести для объяснения своего неприятия. Во всяком случае, обычная в таких случаях ссылка на качество переводов в этом случае исключена, ибо большинство переводов в этой книге осуществлено Станиславом Баранчаком, и переводы эти феноменальны. Мало кому в истории английской, литовской и русской поэзии так повезло с переводами на польский язык, как авторам, которых перевел Баранчак. Переводы эти — не только акт беспримерной душевной щедрости польского поэта, но свидетельство его профессиональной конгениальности оригиналу. В любом случае, у чувства благодарности польского читателя — буде он таковое по прочтении этой книги испытает — два адресата: переводчик и автор. С другой стороны, выражение благодарности в данном случае облегчается тем, что у обоих — одна страна. Не так уж много, если вдуматься, изменилось в отношениях литовской и польской культур со времен Унии.