Выбрать главу

Немногие, вероятно, из великих писателей так медленно делались любимцами массы публики, как Гоголь. Надобно было несколько лет горячему, с тонким чутьем критику, проходя слово за словом его произведения, растолковывать их художественный смысл{527} и ради раскрытия этого смысла колебать иногда даже пристрастно устоявшиеся авторитеты{527}; надобно было несколько даровитых актеров{527}, которые воспроизвели бы гоголевский смех во всем его неотразимом значении; надобно было, наконец, обществу воспитаться, так сказать, его последователями, прежде чем оно в состоянии было понять значение произведений Гоголя, полюбить их, изучить и разнять, как это есть в настоящее время, на поговорки. Но прежде чем устоялось, таким образом, общественное мнение, сколько обидного непонимания и невежественных укоров перенес поэт! "Скучно и непонятно!" - говорили одни. "Сально и тривиально!" - повторяли другие, и "Социально-безнравственно!" - решили третьи. Критики и рецензенты почти повторяли то же{527}. Одна газета, например, стоявшая будто бы всегда за чистоту русского языка, неприлично бранилась{527}; другой журнал, куривший фимиам похвал драмам Кукольника, называл творения Гоголя пустяками и побасенками{527}. Даже и тот критик, который так искренно всегда выступал к ободрению Гоголя, даже и тот, в порыве личного увлечения, открыл в нем, по преимуществу, социально-сатирическое значение, а несколько псевдопоследователей как бы подтвердили эту мысль{527}. Между тем друзья, в искренности которых мы не смеем сомневаться, влияли вряд ли еще не к худшему: питая, под влиянием очень умно составленных лирических отступлений в первой части "Мертвых душ", полную веру в лиризм юмориста, они ожидали от него идеалов и поучений{527}, и это простодушное, как мне всегда казалось, ожидание очень напоминало собой доброе старое время, когда жизнь и правда были сама по себе, а литература и, паче того, поэзия сама по себе, когда вымысел стоял в творчестве на первом плане и когда роман и повесть наивно считались не чем иным, как приятною ложью. При таких эстетических требованиях создать прекрасного человека было нетрудно: заставьте его говорить о добродетели, о чести, быть, пожалуй, храбрым, великодушным, умеренным в своих желаниях, при этом не мешает, чтоб и собой был недурен, или, по крайней мере, имел почтенную наружность, - вот вам и идеал, и поучение! Но для Гоголя оказалась эта задача гораздо труднее: в первой части "Мертвых душ", объясняя, почему им не взят в герои добродетельный человек, он говорит:

"Потому, что пора наконец дать отдых добродетельному человеку, потому что праздно вращается на устах слово: добродетельный человек, потому что обратили в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы не ездил на нем, понукая и кнутом и чем ни попало; потому что изморили добродетельного человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра и кости вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного человека; потому что не уважают добродетельного человека" (стр. 431 первой части "Мертвых душ").

В этих словах вы сейчас видите художника-критика, который в то же время, с одной стороны, как бы испугавшись будто бы бессмысленно грязного и исключительно социально-сатирического значения своих прежних творений, а с другой - в стремлении тронуть, по его же словам, доселе не тронутые еще струны, представить несметное богатство русского духа, представить мужа, одаренного божественными доблестями, и чудную русскую деву{528}, какой не сыскать нигде в мире, со всею дивною красотою женской души, всю составленную из великодушного стремления и самоотвержения, - словом, снедаемый желанием непременно сыскать и представить идеалы, обрекает себя на труд упорный, насильственный.

"Мне хотелось (высказывает он потом в своей "Исповеди"), чтобы, по прочтении моего сочинения, предстал, как бы невольно, весь русский человек, со всем разнообразием богатств и даров, доставшихся на его долю, преимущественно перед другими народами, и со всем множеством тех недостатков, которые находятся в нем также преимущественно перед всеми другими народами. Я думал, что лирическая сила, которой у меня был запас, поможет мне изобразить так эти достоинства, что к ним возгорится любовью русский человек, а сила смеха, которого у меня также был запас, поможет мне так ярко изобразить недостатки, что их возненавидит читатель, если бы даже нашел их в себе самом. Но я почувствовал в то же время, что все это возможно будет сделать мне только в таком случае, когда узнаю очень хорошо сам, что действительно в нашей природе есть достоинства и что в ней действительно есть недостатки. Нужно очень хорошо взвесить и оценить то и другое и объяснить себе самому ясно, чтобы не возвести в достоинство того, что есть грех наш, и не поразить смехом вместе с недостатками нашими и того, что есть в нас достоинство" (стр. 262 "Авторской Исповеди").

На первый взгляд покажется, что подобную задачу, достойную великого мастера, Гоголь принимает на себя с величайшею добросовестностью и что иначе приступить к ней нельзя; но надобно быть хоть немного знакомым с процессом творчества, чтобы понять, до какой степени этот прием искусствен и как мало в нем доверия к инстинкту художника. Положительно можно сказать, что Шекспир, воспроизводя жизнь в ее многообразной полноте, создавая идеалы добра и порока, никогда ни к одному из своих произведений не приступал с подобным, наперед составленным правилом, и брал из души только то, что накопилось в ней и требовало излияния в ту или в другую сторону. Поэт узнает жизнь, живя в ней сам, втянутый в ее коловорот за самый чувствительный нерв, а не посредством собирания писем и отбирания показаний от различных сведущих людей. Ему не для чего устраивать в душе своей суд присяжных, которые говорили ему, виновен он или невиновен, а, освещая жизнь данным ему от природы светом таланта, он узнает и видит ее яснее всякого трудолюбивого собирателя фактов.

Почти наглядным доказательством мысли моей о силе и художественной зрелости в одну сторону и о напряженности труда в другую может служить вторая часть Мертвых душ. Безусловно, подкупленный достоинствами первой части, я задавал себе постоянно, с некоторым опасением, вопрос: какие еще новые типы выведет нам Гоголь, и как их выполнит? Началом труда так уж много было сделано, что только вера в громадность его таланта заставляла надеяться на прогресс, а доходившие по временам слухи, что то-то и то-то хорошее есть во второй части, укрепляли это ожидание. С такого рода опасениями и надеждами приступил я к чтению второй части - и не могу выразить, какое полное эстетическое наслаждение чувствовал я, читая первую главу, с появления в ней и обрисовки Тентетникова. Надобно только вспомнить, сколько повестей написано на тему этого характера{530} и у скольких авторов только еще надумывалось что-то такое сказаться; надобно потом было приглядываться к действительности, чтоб понять, до какой степени лицо Тентетникова, нынче уж отживающее и редеющее, тогда было современно и типично. Образованный не фактами, а душой науки, утонченно развитой нравственно, стремившийся к живой деятельности, с возбужденным честолюбием, юноша Тентетников вступает в службу, и, вместо того, чтоб побороть этот первый, трудный шаг в жизни, он сразу охладевает к избранной им деятельности: она перестает быть для него уж первым делом и целью, но делается чем-то вторым; знакомство с двумя личностями, которых автор называет людьми огорченными, доканчивает начатое. Передаю об этом обстоятельстве его собственными словами.