Его нетрудно было достать. Трудно было его сохранить и унести в город.
А ближним городом был Благовещенск, отстоявший от Бома на шестьсот с лишним верст.
В Благовещенске сосредоточивались скупщики золота, купцы, росли новые и новые магазины и кабаки. Золотоискатели за несколько дней пропивали то золото, которое с таким невероятным трудом добывалось в дебрях Селемджинской тайги.
Как раз в те памятные дни и жил Бархатов. Молодым Бархатов, по словам Катовщикова, «имел в руках силу на 40 пудов». Смелый и энергичный, он много раз подряд участвует в экспедициях и наконец обращает на себя внимание знаменитого открывателя Харчинской системы Мордика. Вслед за тем Бархатов делается правой рукой Мордика и после смерти последнего на имеющиеся уже у него средства предпринимает несколько самых решительных и рискованных экспедиций в верховья Селемджи и Норы.
В результате теперь в этих районах действительно нет мест, в которых бы не попадались шурфы, выбитые Бархатовым.
Очень часто Бархатов находил пласты с богатейшим содержанием золота. Но он не удовлетворялся ими. Он пренебрежительно забрасывал их. Его мечтою было найти второй Бом, золотую неисчерпаемую житницу.
Даже когда гражданская война приостановила золотые разработки, Бархатов не угомонился. Словно не замечая ни интервенции, ни перемены режимов, он взял упряжку собак и, сопровождаемый только одним якутом, двинулся в глубь тайги.
Он шел все дальше и дальше на север, чего-то напряженно и жадно ища.
Вернулся Бархатов из своей последней разведки как будто успокоенным и просветленным.
— Теперь я могу, — говорил он, — одним словом осчастливить Россию.
У него появилось много странностей. Страшно было смотреть, как медленно слабело и вяло его исполинское богатырское тело. Он умер согбенным, седым от тоски маньяком, и последним его словом, которое он произнес, судорожно приподнявшись над кроватью, было — золото…
…Дремучие тропы, проложенные некогда к Бому, заглохли и заросли. Обрушились на его берегах непрочные приискательские землянки.
…О великом открывателе Бархатове остались только легенды.
Олений поезд сменил собачий. Мы взрезали якутскими ножами застывшие банки консервов и разогревали их над костром.
Кожа на деснах почернела от частого употребления спирта и слазила тонкими скатывающимися лоскутками.
Всё чаще и чаще приходилось ночевать под открытым небом. Мы залезали в оленьи мешки и, охваченные терпким густым сном, громко бредили.
Утром, когда неосторожно высунешься из мешка — мороз обжигает лицо, как выплеснутый из ушата кипяток.
Упряжные собаки похожи на волков. Ночью у них глаза горят неприятным холодным светом. Иногда они отвечают на вой своих свободных родичей.
Яблоновый хребет становится ближе. Он бесстрастно вздымается зубчатой, волшебной стеной, уверенный в своей недосягаемости.
Но ничего! Легенды покоряются. Вперед!
Техник щурил добрые близорукие глаза и раскладывал на заиндевевшей оленьей шкуре приборы. Он стряхнул в руку блестящую тонкую льдину с пенсне и громко выругался:
— Возмутительно! Ободок жжет переносицу! Представьте, такое ощущение, будто кто вонзает вам в голову иглу.
В самом деле, металлическая зацепка пенсне раскалилась под дыханием мороза. Термометр уныло остановился на 50º.
Техник со злобой посмотрел на безукоризненно чистое, пустынное небо и погрозил кулаком:
— Черт возьми, какое похвальное бесстрастие!.. Помните? — он несколько смягчил тон. — Как это у Сельвинского:
Впрочем, какая тут к черту Голландия! Голландии, как же, держи карман шире! Там и домики, и фру Норвельде, и масляное море. А здесь — жуть. Мне холодно — слышите вы? Мне холодно, черт возьми!
И техник начал исполнять на снегу фантастический танец, смешно размахивая руками и приговаривая при каждом прыжке:
— Движения, как можно больше движения!
Собаки зевали, показывая яркие, сочные языки, и тихо шевелили снежный пух пышными хвостами.
Подошел «вожак» Брутцкий. Он тяжело колыхнул заледеневшим комком своей бороды:
— Што, мороза берет?
— Берет, берет! — не переставая на ходу плясать, крикнул техник.
Брутцкий убежденно кивнул головой:
— Он возьмет. — И пошел вслед за описывавшим невероятные круги техником.
— Так как же, Михайло Григорьич? Шурф начинать будем?
— Будем, будем, милый. В том месте, где я вам указал.