Выбрать главу

Я не преувеличиваю и не заостряю. Совсем недавно мне пришлось не­сколько раз подряд встретиться с немецким писателем-коммунистом, окон­чательно сплющенным Достоевским и рвущимся в святую коммунистичес­кую Москву.

Длинногривый, как старорежимный студент-нигилист, в чёрном пиджа­ке, без жилета и с громадным черным бантом под небритым подбородком, он горячее любого сменовеховца доказывал всю несостоятельность моих «эмигрантских» настроений, уверяя, что все эмигранты из-за дерев не видят леса и что задыхающимся в затхлой Европе европейцам мировое значение большевицкой России виднее, чем русским.

Наскучив его патетическими разглагольствованиями, я взял немецкий перевод своих статей о России и прочел ему ряд мест, где писал о положи­тельном значении большевицкого безумия.

Мой собеседник смутился и опешил.

— Но почему же вы тогда вот уже три вечера ни в чем не соглашаетесь со мною?

— Потому что когда Вы говорите то же самое, что я, то Вы говорите  нечто совершенно другое, а может быть, прямо обратное тому, что утверж­даю я.

— Простите, это парадокс, которого я не понимаю.

— Очень просто — большевицкий агитатор как-то весьма складно доказывал собранным на сходку крестьянам, что социальное учение Льва Толстого во всем совпадает с учением Ленина, но был наголову разбит весьма простым соображением известного деревенского спорщика, хитрого старого угольщика, что графу-то для коммунизма нужно было всё отдать, а товарищам достаточно всё отобрать; «так что одна правда, видно, надвое колется!»

— И вы согласны с Вашим угольщиком?

— Вполне. Чтобы понять и оценить человеческое слово, надо прежде всего услышать, каким местом души оно произносится.

*   *   *

Да, всякая правда надвое колется. Но, конечно, не профессорским поро­гом, отделяющим практическую установку сознания в столовой от теорети­ческой в кабинете, а качеством того переживания, которое за ней стоит.

Так, несмотря на то, что в речах моего собеседника было очень много правильного, в них не было правды; не было права на правду, которую они защищали.

Восторженно рукоплескать великолепным страданиям России, спокойно сидя в партере западноевропейского благополучия, — дело, с нравственной точки зрения, весьма сомнительное. Но защищать ту же духовную значи­тельность русской трагедии, сидя в России с накинутой на шею петлею ком­мунистической идеологии и большевицкого правосудия, — нечто совершен­но иное, в нравственном смысле вполне безупречное.

Формально никому, конечно, нельзя запретить считать мою точку зре­ния, что нравственная правда неотделима от конкретных переживаний стоя­щей за ней личности, за отрицание всякой объективной этики, за бесприн­ципный этический релятивизм. Но такая оценка защищаемых мною в этом вопросе позиций по существу глубоко не права, так как я совсем не утверж­даю, будто каждый человек в связи со своими случайными переживаниями имеет право защищать любые мнения собственного образца и изделия. С моей точки зрения, всё обстоит как раз наоборот: каждая конкретная жиз­ненная ситуация односмысленно обязывает каждого человека к совершенно определённому переживанию; переживание же это, всегда глубоко личное, но отнюдь не субъективное (как лично, но не субъективно, например, всякое художественное произведение), является единственно правомерною основою для всех нравственных требований и суждений, которые всегда лишь постольку правильны, поскольку обеспечены золотым фондом подлинного и личного опыта.

Решает вопрос о том, имею ли я сам право утверждать тот положитель­ный смысл большевицкого безумия, защита которого в устах моего «Edelkommunist»'а звучала для меня же недопустимым легкомыслием, мне здесь не приходится. И против возможного обвинения, что я сам смотрю на события в России со стороны, как зритель, я совершенно беззащитен. Ника­кая аргументация от внешних фактов своей жизни никому ничего доказать, конечно, не сможет. Много людей, глубоко пострадавших в революцию, ос­тались всё же только её созерцателями.

Тот  же  Виктор Шкловский пережил  гораздо больше меня: один  ходил  в  атаку против немцев, был два раза ранен в боях, а все же  я сам спрашивал его  в  рецензии  на «Сентиментальное путешествие»[172], кто дал ему право так героически бороться за Россию, и сам упрекал  его в том, что он события  последних лет разрешил себе рассказать в форме своей весьма интересной биографии.

вернуться

172

я сам спрашивал его в рецензии на «Сентиментальное путешествие». — См.: Степун Ф. Виктор Шкловский. Сентиментальное путешествие. Берлин: Геликон. 1923 (рец.) //Современные записки. Париж, 1923. Кн. 16. С. 411—414.