Ты жалуешься на домашних своих казарменных готентотов; это – участь умных людей, мой милый, бо́льшую часть жизни своей проводить с дураками, а какая, их бездна у нас! чуть ли не больше, чем солдат; и этих тьма: здесь всё солдаты – и на дороге во всякой деревне, точно завоеванный край. Может и я скоро надену лямку: Павлов путем взялся похлопотать за меня при жене и при Ермолове, а если этот захочет перевести меня в военную, я не прочь. Что ты об этом скажешь? Пиши ко мне, почаще и побольше! Я поминутно об тебе думаю, и последние увещевания очень помню, и ты можешь судить, сколько я сделался основателен; тотчас отрыл Павлова и на другой день по приезде сюда отправился заказывать себе всё нужное для Персии. Эти благие намерения, однако, не исполнились: я заехал к приятелю, оттуда в ресторацию, плотно поел, выпил бутылку шампанского, и после театра слег в постель с чрезвычайною головною болью. Матушка мне приложила какую-то патку с одеколонью, которой мне весь лоб сожгло, нынче я, однако, свежее и, что встал, пошел поглазеть на молоденькую старую знакомку8, которая против нас живет, и уже успел с нею опять сдружиться и, побеседовавши с тобой, к ней отправлюсь. Ах, Персия! дурацкая земля! Гейер приехал с Кавказу, говорит, что проезду нет: недавно еще на какой-то транспорт напало 5000 черкесов; с меня и одного довольно будет, приятное путешествие.
Прощай, любезный друг, пиши же и справься еще о пашпортах и об <…>[86]; благодарствуй, что позаботился об этом. Матушка тебе кланяется, сестра9 еще не приехала, Жандр у нас еще живет, только я не видал его, он спасается где-то с Варварой Семеновной10.
Перо прескверное, и вздор пишу, да много <…>[87]
Верный друг твой.
Колечицкой А. И., 5–9 сентября 1818*
(Перевод с французского)
<5–9 сентября 1818. Москва.>
Мадам!
Непременно мы будем иметь честь явиться к вам, прежде чем поехать на концерт; я радуюсь предстоящему удовольствию провести с вами несколько приятных часов.
Ваш слуга Грибоедов.
Бегичеву С. Н., 9 сентября 1818*
9-го сентября 1818. Москва.
Любезнейший Степан! письмо это пишу у твоего брата, в присутствии Наумова и Павлова, которые уверены, что я если не в эту минуту, так ввек не поспею отправить к тебе мое послание. Ты можешь представить, обрадовался ли я Дмитрию Никитичу. Супружницы его не имел удовольствия видеть: говорят, бесподобная женщина. Постой, надобно тебе вкратце сказать все прочее, что я здесь видел: 1) Андрея Семеновича1, который у меня был; да правду сказать, вот и все интересное; завтрашний день я пускаюсь в путь далее. – Ужо дома побольше напишу, и это уж без меня доставится на почту.
Сто раз тебя целую.
Верный друг.
Бегичеву С. Н., 18 сентября 1818*
18 сентября 1818. Воронеж.
Сто раз благодарю тебя, любезнейший, дорогой мой Степан, и за что бы ты думал? Попробуй отгадай?… За походную чернильницу: она мне очень кстати пришлась, за то чаще всего буду ее выкладывать, чтоб к тебе писать. Получил ли ты письмо мое из Новагорода, другое из Москвы и несколько строк через Наумова? Сделай одолжение, уведомь; а пашпорты ко мне доставлены в самый день моего отъезда из Москвы, в которой я пробыл неделю долее, чем предполагал1. Наконец, однако, оттуда вырвался. Там я должен был повторить ту же плачевную, прощальную сцену, которую с тобою имел при отъезде из Петербурга, и нельзя иначе: мать и сестра так ко мне привязаны, что я был бы извергом, если бы не платил им такою же любовью: они точно не представляют себе иного утешения, как то, чтоб жить вместе со мною. Нет! я не буду эгоистом; до сих пор я был только сыном и братом по названию; возвратясь из Персии, буду таковым на деле, стану жить для моего семейства, переведу их с собою в Петербург. В Москве всё не по мне. Праздность, роскошь, не сопряженные ни с малейшим чувством к чему-нибудь хорошему. Прежде там любили музыку, нынче она в пренебрежении; ни в ком нет любви к чему-нибудь изящному, а притом «несть пророк без чести, токмо в отечестве своем, в сродстве и в дому своем»2. Отечество, сродство и дом мой в Москве. Все тамошние помнят во мне Сашу, милого ребенка, который теперь вырос, много повесничал, наконец становится к чему-то годен, определен в миссию, и может со временем попасть в статские советники, а больше во мне ничего видеть не хотят. В Петербурге я по крайней мере имею несколько таких людей, которые, не знаю, настолько ли меня ценят, сколько я думаю что стою; но, по крайней мере, судят обо мне и смотрят с той стороны, с которой хочу, чтоб на меня смотрели. В Москве совсем другое: спроси у Жандра, как однажды, за ужином, матушка с презрением говорила об моих стихотворных занятиях и еще заметила во мне зависть, свойственную мелким писателям, оттого, что я не восхищаюсь Кокошкиным и ему подобными. Я это ей от души прощаю, но впредь себе никогда не прощу, если позволю себе чем-нибудь ее огорчить. Ты, мой друг, поселил в меня, или, лучше сказать, развернул свойства, любовь к добру, я с тех пор только начал дорожить честностью и всем, что составляет истинную красоту души, с того времени, как с тобою познакомился и ей-богу! когда с тобою побываю вместе, становлюсь нравственно лучше, добрее. Мать моя тебя должна благодарить, если ей сделаюсь хорошим сыном. Кстати об родных, или некстати, все равно. В Туле я справлялся об Яблочковых, посылал к Варваре Ивановне Кологривовой, но мне велели сказать, что они в деревне, а если от тебя есть письмо, то чтобы прислал. Жаль, что не удалось, а время было с ними познакомиться: я в Туле пробыл целый день за недостатком в лошадях, и тем только разогнал скуку, что нашел в трактире на стенах тьму глупых стихов и прозы, целое годовое издание покойника «Музеума»3.