Выбрать главу

Греки всегда воспринимали эту грубость как чуждый элемент. Правда, Платон однажды в сердцах столь же грубо заявил "или — или" в Горгии однако при всей нравственной строгости он вскоре отошел от этого настроения и развил в Филебе этическую программу, которая с ее стремлением к мере, пропорциям и гармонии, напротив, коренится в общеэллинском восприятии. Для семитов, согласно Куку (Cook), характерно: "There are no half-tones, nothing between love and hate"[506] (это относится также и к искусству); и это пусть и совершенно точно не позаимствовано у Стой, однако внутренне сродни ей, когда Павел заявляет (Рим. 14, 23): πᾶκ ὅ οὐκ ἐκ πίστεως ἆμάρτημα[507], — в то время как Климент сознательно усваивает стоическую мысль также и на уровне терминологии (Strom., VI, 111): πᾶσα πρᾶξις γνωστικοῦ κατόρθωμα[508]. Когда же Зенон в отношении практической жизни все же делает некоторые уступки, то здесь в голову приходит мысль о том, что он хоть и является семитом, однако принадлежит к торговому народу финикийцев.

Но один пункт нуждается здесь в более подробном рассмотрении. В качестве отличительной особенности греческой этики охотно рассматривают эвдемонизм — слово, которое лишь благодаря Канту было помещено в центр этических разъяснений и с этого момента имеет несколько дурной привкус. Как вообще обстоит дело с этим понятием? Для грека исходным пунктом является не категорический императив, не "ты должен", но — "ты можешь". Основоположное восприятие греческой этики гласит: "Всякому живому существу следует лишь в полной мере развить присущую ему изначальную предрасположенность, и тогда оно достигнет вершины своей способности, своей ἀρετή, а тем самым — и наилучшего возможного состояния. Также и человеку нужно лишь, следуя своему Daimony, в качестве отдельного существа либо в сообществе, до конца развить свою духовную природу, и он достигнет определенной ему жизненной цели, обладая ἀρετή[509], а тем самым-и наилучшим состоянием, и представляя собой εὐδαίμων[510]". Здесь заложен источник оптимизма, которого одного было бы вполне достаточно, чтобы положить конец разговорам о пессимизме как главной характерной черте греческой природы.

Также и Стоя полна этого оптимизма, и ее движущая сила покоится именно на следующей мысли: "Человек как разумное существо предрасположен и предопределен к эвдемонии; ему достаточно лишь желать, и тогда он может быть совершенным и достигать блаженства". Однако с этой мыслью в ней странным образом пересекается иной мыслительный ряд. То, что она таким образом возвещает как благую весть, есть идеал, который у первых людей, вероятно, мог быть также и действительностью. Сегодня человек, правда, также рождается как разумное существо, однако он от материнского лона подвержен множеству вредных воздействий, и когда его разум приблизительно к четырнадцати годам достигает полного развития, он, конечно же, не обременен первородным грехом, однако, во всяком случае, не обладает здоровым и чистым, сообразно природе, разумом. Однако и ныне человек, безусловно (этого твердо и со всей определенностью придерживается Стоя), все еще сохраняет способность к добру. Но под этим разумеется лишь способность достичь цели жизни, стать добрым. Способности поступать хорошо уже сейчас, в данном конкретном случае, у него нет. Ее он достигает лишь тогда, когда путем энергичного самовоспитания освобождает свой Логос от вредных влияний и приводит к изначальной чистоте его сущности. Однако это — состояние, коего огромная человеческая масса никогда не достигает и которое, по меньшей мере — для нормального человека, лежит в области идеального будущего. Покуда он все еще пребывает in statu stultitiae[511], постулат "ты можешь" практически для него не действует. Ведь он не имеет знания о благе, которое является безусловной предпосылкой для совершения поистине нравственного деяния.

Тем не менее также и его жизнь естественным образом подлежит ценностным определениям, а его действия не предоставлены субъективному произволению, но либо являются объективно сообразными, адекватными, καθήκοντα, либо нет. Однако где же здесь задан нравственный масштаб? И кто покажет обычному человеку, что именно есть καθήκον? Он не может просто положиться на собственный внутренний голос, ибо его Логос имеет вредные примеси, он не знает блага и не видит его. Так что здесь должна вступить в дело иная инстанция: разум как таковой, который — независимо от отдельного — в вечной чистоте образует всеединство (das All) как космический принцип, властвует над ним и одновременно предписывает в качестве нравственного закона то, как отдельному человеку следует поступать, а как — нет. Логос есть одновременно νόμος, προστάτης τῶν καλῶν καὶ τῶν αἰσχρῶν, προστακτικός μὲν ὦν ποιητέον, ἀπαγορευτικὸς δὲ ὦν οὐ ποιητἔον[512] (SVF, III, 314). Даже совершенное деяние мудрого определяется Стоей прямо-таки как "заповедь Закона", όμου πρόσταγμα (SVF, III, 520). У мудрого заповедь нравственного закона совпадает с тем, к чему в каждом конкретном случае ведет из себя самой также и природа индивидуума. В деяниях обычного человека лишь соответствие закону разума превращает их в καθήκοντα. И масштаб для ценностного определения задает не то, на что человек способен по своей испорченной природе, но лишь то, к чему он обязан в соответствии с нравственным законом.

вернуться

506

«Никаких полутонов, нет ничего между любовью и ненавистью» (англ.). — Примеч. ред.

вернуться

507

«Всё, что не из веры, — грех». — Примеч. ред.

вернуться

508

«Всякое действие гностика праведно». — Примеч. ред.

вернуться

509

«Доблестью, добродетелью» (греч.). — Примеч. ред.

вернуться

510

Счастье; букв.: «благодемонию». — Примеч. ред.

вернуться

511

«Дураком» (лат.). — Примеч. ред.

вернуться

512

«Закон, критерий прекрасного и безобразного, мерило того, что следует делать, запрет того, что делать не должно». — Примеч. ред.