Примерившихся уже к службе на Баренцевом море, где требовались экипажи для морской разведки, их вдруг в составе одной эскадрильи «СБ» перебросили сюда — в край маленьких русских городков, названия которых он никогда не слышал, где им предстояло провести слетку, дождаться остальные эскадрильи и затем вступить в бой уже в составе полнокровного бомбардировочного полка. Не успели обосноваться, получить зенитное прикрытие, вырыть капониры и довести состав до штатного, попали под безнаказанную бомбежку. А на следующий день — еще чернели на аэродроме пятна выгоревшей травы и белели заплаты кое-как присыпанных гравием воронок — он получил задание определить линию соприкосновения наших отступающих войск с противником и вылетел на самолете, единственном оставшемся в исправности.
Ясно, командование полка и начальство выше хотело вырваться из унижающего бездействия. Одно то, что самолет нужно было к полету готовить, давать задание, а потом ждать возвращения разведчика, — уже это должно было вернуть людям, оставшимся после налета без машин, без запаса горючего, если не оптимизм, то, по крайней мере, ощущение своей реальности. Это был его первый боевой вылет, если, конечно, не считать военные действия на Халхин-Голе. И считать, в самом деле, не стоило. Там была нормальная война: ты мог проиграть бой сегодня и выиграть завтра и послезавтра. Теперь война пошла ненормальная. По тому остервенению, с каким пара «мессершмиттов» набросились на тихоходный «СБ», еще не успевший набрать высоту, было ясно: его присутствие в воздухе выглядело в глазах немцев дерзостью и глупостью — они отказывали русским в праве летать в собственном небе.
Сейчас Чугунов все случившееся помнил, как фильм с наполовину вырезанными кадрами. То видит, как лохматится обшивка плоскостей, распоротых пулеметными очередями, то слышит крики штурмана: «Командир! Командир!» — он хотел и не успевал предупредить Чугунова о новой атаке истребителей. Набегающая земля, неуклюжая тяжесть самолета, придавливающая все неотвратимее к земле, и какие-то чудом найденные проблески управления, которым удивлялся, и свой собственный крик, снисходительный и злой: «Бейте! Бейте! Суки!» — это врагам, расстреливающим бомбардировщик то справа, то слева. Стрелки приборов — одни уперлись в «нуль», другие мотались по шкалам, как будто пытались ускользнуть от своей судьбы. Совсем не запомнил посадку, прыжок на картофельное поле, и сразу белый, бездымный столп пламени с угрожающих гулом над бедной «эсбушкой».
Что он мог сказать о штурмане, который выбросился с парашютом и был расстрелян врагами в воздухе, и о стрелке Васильеве, который не принадлежал к его экипажу, — свой был послан на станцию разгружать боеприпасы?.. Разве что чувствовал по вибрации фюзеляжа, как он отчаянно отстреливался, пока за это немцы его не наказали. Тело Чугунова и на земле еще помнило дрожь металла, как если бы Васильев жил и стрелял в том месте неба, которое недавно пересекла обреченная машина. Но Чугунов есть Чугунов. Возвращаясь в часть поездом местного сообщения, благо аэродром находился возле станции, он все же нашел в столь быстро закончившемся полете два положительных момента. Первый относился к нему самому — на этот счет он сильно не распространялся, хотя бы из суеверия — управление самолетом сохранил, самолет посадил. Доверился бы ему штурман, остался бы на борту, возможно, сидел бы с ним рядом на вагонной скамейке. Второй — Вася Васильев. Вася не сбил, но мог бы сбить «ганца», мог проучить этих наглецов. Ведь шли на рожон, как на учебе, на тряпичный «рукав». А могло получиться по-другому…
Тут объявился контролер:
— Ваш билет, товарищ военный.
Вот без понимания дурень. Что ему рассказать, как объяснить «непредвиденные обстоятельства»: должен был воздухом домой возвращаться, а вот пришлось на колесах и «зайцем».