Но дети — все разные и разновозрастные, возможно, более всех интуитивно чувствовали глубину этого ритуала, в котором так живо выражалась потребность в чуде счастливого единения. И только они интуитивно понимали, что ритуал и игра в глубине сходятся, с той разницей, что «игрушками» в ритуале служат настоящие вещи — вещи, относящиеся к серьезному миру взрослых. Если спросить, что же чувствовали, что переживали за столом вкушавшие, то могу сказать о себе: я любовался, любовался каждой мелочью, и, думаю, другие переживали то же самое, ибо я чувствовал, что и меня здесь любили, и на меня смотрели сияющие детские глаза, а с теми, которых я видел за столом однажды, потом, при встрече, я заговаривал, как со старыми знакомыми.
Однако не следует думать, будто Кирилл был единственным покровителем семейства Гельманов. Сюда заявлялась и мать Стася, и мать Ангелины, через них шла поддержка других родственников, которые принципиально не одобряли своих незадачливых, нелепо живущих сородичей, но — с укорами — подбрасывали когда десятку, когда яблоки со своей дачи или «тряпки», которые стали им ненужными. Все стекалось в квартиру на Лиговке и образовывало в коридоре настоящую свалку ношеных пиджаков, пальто, шляп и кофт. И мне однажды было предложено выбрать из горы старой обуви какие-нибудь подходящие ботинки.
Я дежурил на стоянке частных катеров — сидел в остекленной будке, поднятой для лучшего обзора на высокие столбы. В будку вела скрипучая лесенка. От городской речки несло водорослями, за речкой выстроились старые деревья Ботанического сада, на столе — стакан чая и Пауль Тиллих, которого я тогда переводил. Заскрипела лестница, и появляется Гельман, которого в первый момент я принял за одного из владельцев катеров. До этой встречи «в башне» (так называли дежурку мои друзья) мы с ним так с глазу на глаз и не говорили. Все, что я знал о сочинении «Практические и реальные основания экономического хозяйства», исходило исключительно от Ангелины. Конечно, это она побудила мужа навестить меня и выразить свое расположение.
— Нет, я доверяю Вам, — выпалил Гельман чуть ли не с порога. — Я знаю, что вас чуть не посадили. Или даже посадили.
— Преувеличения. Чего-то там сказал, что-то написал… Выгнали с работы — вот и все: ни подвигов, ни наказания, если взвешивать на неиспорченных весах. Мне кажется, вы занимались в это время более стоящими вещами.
Я всучил Стасю этот комплимент, который должен был поддержать представление моего собеседника о своей исключительности. Во всяком случае, мой гость успокоился, но это спокойствие как раз и помешало ему начать изложение. Страстные умы обретают дар речи, когда встречают противоречие. Гельман мямлил что-то, пока из вороха остывшего пепла не извлек горячую головешку и не стал ее раздувать. Во все стороны полетело: «политэкономия — не наука, а инструкции для дураков», «это не наука, а пропагандистский трюк для масс…» Все это было еще вне законченных предложений, но двигатель, пофыркав, заработал дальше, уже на удивление отлаженно.
— Разве не заслуживает человечество сожаления, если и сегодня оно не признает общеизвестный факт: истории не известны общества, в которых экономические потребности людей были бы удовлетворены. Но постоянно появляются шарлатаны, которые объявляют шарлатанами своих предшественников и обещают эту проблему решить в два счета и приступить к решению более приятных задач: как проводить свободное время.
— Следо-ва-тель-но, — раздельно произнес Гельман, — если строить экономическую теорию на здравых основаниях, если учитывать исторический опыт, если эта теория — не демагогия, а наука, то какими должны быть ее основополагающие принципы? Первое — экономия ресурсов и второе — педагогика ограничения людьми своих потребностей. Неважно, человек или экономическая система в целом заявляет о неограниченности своих материальных запросов, важно, что они перестали понимать границы реальности. Нового я ничего не сказал: у китайцев, у евреев, у индусов, у русских — у всех народов находились люди, которые предупреждали: умерьте свою жадность, покончите с расточительностью. И, когда их современники к ним не прислушивались, кончалось все плохо — деморализацией народа, внутренней сварой и полной катастрофой.