Я говорил Виталию: «Ты что, журнал затеял для того, чтобы описывать стиль работы тайной полиции?..» Между прочим, Виктор, я ссылался на вас. Я ему говорил: Рогов никогда не полезет в бутылку. Но он себя поторопил. Он считал, что раньше или позже его посадят. Он не захотел ждать.
Снегирев решил уточнить:
— Не бороться, а пострадать — такая у него была задача?
— От Виталия я слышал, и не раз, что ему стыдно находиться на свободе, когда другие, которые думают, как он, находятся за решеткой.
— Это какой-то новый вариант «подставлять щеку». Тебя еще не ударили, а ты уже ищешь, кому она может понравиться.
У Марычева спрашиваю:
— Вас могут привлечь к делу как свидетеля?
— Свидетеля чего?.. Что гром грянул?.. Что журнал вышел?.. Следователи уже несколько дней держат в руках и журнал, и издателя.
— Как человека, который знал о готовящемся «преступлении» и не предотвратил его.
Марычев спрятал лукавую улыбку в бороду.
— Я же вам только что рассказал, как пытался Виталия от плохого поступка удержать. У нас, Виктор, разное положение. КГБ есть, что вам предъявить, а мне — нечего.
— Кто-нибудь продолжит выпуск журнала?
— Вы говорите обо мне? Нет, определенно нет, — Марычев рассмеялся. — Не вижу смысла. Кстати, и раньше не видел смысла. Господа, это выше моего ума! Носиться по городу, собирать тексты. Машинистки текст перевирают. Виталий С., как учительница первого класса, сидел и исправлял опечатки, ошибки… Увольте! А деньги на все это!.. А слежка!.. Ясно, что у КГБ теперь план — прихлопнуть самиздат.
Марычев произнес слово «теперь» так, как если с этого «теперь» началось новое летоисчисление: матч с невидимыми привидениями подошел к концу, призраки выходят из-за ширм. Вспомнил заголовок статьи в сегодняшней газете на уличной витрине: «Пора подводить итоги»… Может быть, имеет смысл открыть дверь станции и проверить, не стоит ли кто-нибудь уже за нею…
Марычев опьянел больше всех.
Объясняет: заберут всех сидящих здесь. Начинает вычислять, сколько нам будет лет, когда выйдем из лагеря. Как-то смешно звучит в его речи выражение: «международная общественность», которая в таких случаях «откликается». Это синдром Вощилова.
— Виктор, как наш арест будет воспринят нашими знакомыми?
— С такими же разговорами, какие мы ведем сейчас. Жаль тех, кто потеряет надежду. Я знаю, журналы помогают нашим авторам видеть смысл своего творчества. Ну, а я буду отсыпаться — в камере, на лагерных нарах, и сидя, и стоя… А что еще остается, если началось новое летоисчисление!
— Виктор, ты серьезно? — удивлен Снегирев.
То, что я хотел объяснить, почему-то потребовало слишком много слов. Чем яснее пытался выразиться, тем скучнее становилось за столом и мне, и моим гостям. Начал речь как участник дружеского винопития, а заканчивал, почувствовав тяжелый холод одиночества.
— Мы слишком мало можем сделать друг для друга, — закончил я.
Стали прощаться. С трудом открыли дверь. Ворвались вихри снега. Взметнулся табачный дым и жаркий воздух.
— А я такую погоду обожаю, — похвастался Марычев. — В такую погоду хочется идти и читать стихи. Все — подряд.
Гости удалялись, метель трепала стихотворение…
Сквозь снег обрисовалась фигура возвратившегося Снегирева:
— Я не хотел тебе говорить, но вот что сегодня мне занесли.
Увидел в руках Михаила повестку с требованием явиться на беседу…
— Раздевайся, поговорим…
— Нет, Марычев ждет. Я пойду. В общем, знай, если что.
Мы слишком мало можем сделать друг для друга. Что в таких случаях происходит с моралью?.. Не знаю. Наверно, возлагают надежды на справедливый суд истории.
Ноль-ноль часов. Вышел в машинное отделение, снял показания приборов по давлению и температуре воды в системе. Сделал запись в журнале. Лег на обитый коленкором топчан.
Вибрирующий рев моторов накладывается на сознание, как гипс на сломанные кости. А оно прощалось с законченным наконец днем. Память сдавалась не сразу, пыталась отыскать и удержать самое важное из того, что сегодня случилось, но стала искать совсем не там — а в шуме моторов, как будто именно там сокрылись тайны сегодняшних событий. В шуме различал голоса, которые то перебивали друг друга и расходились, как в оперных сценах, то смирялись и сливались обреченно на одной ноте; на этом примирении начал все дальше удаляться в забвение, в котором сон расцветал могучим сверхоркестром, сминающим всё и вся. Я сам стал вторить победоносной, исступленной, металлической музыке моторов… И когда до победы оставалось совсем близко, пристроилось чужое, мешающее соло.