— Арищи, стой! Теперь мы знаем, арищи, кто такое есть наши фицера — а!
Припало непрочное затишье.
— Мы за офицеров молчали пока — а… Мы ихней маски касаться не хотели!.. Но теперь они сами с себя эту маску содрали. Теперь, арищи, мы знаем… Но только мы не станем свои руки марать об гада… мы его заарестуем, арищи, и предадим на наш справедливый революционный суд!
Новая корча злобного галдежа прошлась… Одни кричали «правильно», другие продолжали осатанело рыть матерыми плечами тесноту, со зловещим упорством продираясь к бочке. Но винтовки уже скапливались вокруг Зинченко внушительной железной стражей.
— Тут, братишки, не один Свинчугов у нас!..
Визгом въелся из‑под ног Зинченко щуплый, с ухарским чубом, в приплюснутой бескозырке, такой же ядовито-ревностный, как тот, гаджибейский:
— Тут самая контра собралась со всего флоту! И самый злостный корень, со старого режиму и по настоящее время, есть наш капитан Мангалов… которого давно бы из бригады за все его фабулы… поганой метлой по глазам!
— Р-раво! — восторженно забушевало скопище.
Шелехова, к его радости, выбросило прямо на витязевских, которые жались вместе: длинный, мрачно-жуликоватый Каяндин, подслеповатый моторист Кузубов, Опанасенко, бирилевский вестовой Хрущ. Они тоже наперебой, горделиво орали «вон» и «долой». Перед Шелеховым расступились гостеприимно, укрывая его в свою сердце- вину. Кузубов расцвел, скалился по-праздничному:
— Вот до спектакля дожили, чего дороже нет в жизни!
Зинченко спокойно командовал — в упор, в лютые бессчетные глаза:
— Арищи! Если вся бригада выражает согласие, то мы своею властью постановляем: сместить Мангалова, бывшего капитана… уволить из бригады совсем.
— По шеям!
— Лобовича командиром!
— Лобовича!
Кто‑то кинул негромкий одинокий голос, отчего толпа на миг беззвучно и ошеломленно притаилась. Даже слышно стало, как орудийно-глухо сотрясается от шторма земля.
— Что, что? — задергал Хруща недослышавший Шелехов.
— Тот… Лобович сказал, что добровольцем пойдет с ударниками… заместо Свинчугова, на «Джузеппе».
— Добровольцем?
Шелехов мигал заболевшими внезапно, застелившимися глазами. Гордость за другого человека, как за самого себя, пронзила, остановила дыхание. Или не гордость, другое что?.. Проспал, проспал, недоглядел чего‑то, что само давалось в руки, — а поезда уже не догнать, мчится и ликует где‑то за тысячу верст впереди!.. Почему Лобович это сказал, а не он? Тот самый Лобович, что имел обыкновение в белом с иголочки костюме, блудно поматывая бедрами, фокстерьерничать по Нахимовскому…
Напряжение, сцеплявшее его в одно с толпой, вдруг горько подсеклось, повяло. Гомон голосов, упорно выкрикивающих теперь Маркушину фамилию, бился в ушах постыло, утомительно. Вместо Лобовича матросы требовали Маркушу… Каяндин по-озорному орал наперекор: Шелехова!
— Шелехова-а!
Витязевские, буйно обрадовавшись, подхватили, взревели так рьяно и оглушительно, что Шелехова скорчило от стыда. Кузубов, несмотря на умоляющие одергивания Шелехова, при нем же нахваливал его окружающим.
— Он у нас в бригаде самый народный, первый из всех демократ, его за это Мангалов все время от народа затирал, на «Витязь» сослал, чтоб от народа подальше…
Но — или недослышали впереди, или стерлось многое с лета из матросской памяти… Маркушу триумфально избрали командиром «Качи». Он показался на минуту над толпой, поднятый на многих руках, с выпученными прямо над собой, как на параде, обеспамятевшими глазами, держа на отлете фуражку в руке и так закаменев, словно для моментального высокоторжественного снимка. Половодье митинга явно пошло на убыль. Да и короткий день переломился за полдень, ближе к сумеркам, а впереди еще предстояло провести корабль через злобствующий шторм, ошвартоваться в Севастополе. Оттягивать до завтрашнего дня не хотело большинство. Постановление о переходе бригады в город, для формы оглашенное напоследок Зинченко, было подхвачено поспешным, злобно ликующим «ура»… И народ врассыпную пошел по кораблям.