Выбрать главу

Фельз, пораженный, широко раскрыл глаза. Прежде всего в нем заговорил художник.

— Не удивительно, что с такими садами… эти люди, способные на чудеса в рисунке и красках, всегда сбивались на совершенно фантастическую перспективу!

Он рассматривал странные силуэты маленьких скал и крохотных деревьев в ракурсе, как бы с птичьего полета.

Но вскоре он пожал плечами. Этот сад — не в счет! Он казался призраком, тенью былой Японии, уничтоженной, изгнанной волей современных японцев…

И все же, когда он глядел поверх стен, когда он взором спускался по склону горы Цапли, любуясь далеким видом, холмами, богато украшенными камфарными деревьями и белоснежными вишнями, храмами на вершинах холмов, деревьями на их склонах, городом на берегу залива, коричневым и синеватым, бесчисленные дома которого убегали по побережью до смутного силуэта далекого леса, — о, тогда он не мог согласиться с тем, что былая Япония уничтожена и изгнана… потому что и город, и деревни, и храмы, и холмы носили неизгладимую печать древности и напоминали до полной иллюзии какую-нибудь старинную гравюру времен древних Шогунов, какое-нибудь тонкое и подробное какемоно, на котором кисть художника, умершего несколько веков тому назад увековечила чудеса столицы каких-нибудь Хойо или Ашикага.

Фельз молчаливо и долго рассматривал пейзаж, потом повернулся к будуару. Контраст резко бил в глаза. По обе стороны стекла противостояли друг другу крайняя Азия, еще не покоренная, и вторгающийся крайний Запад…

«Да! — подумал Фельз. — Быть может, не солдаты Линевича и не корабли Рождественского угрожают сейчас Японской цивилизации… а вот скорее это… мирное нашествие… белая опасность».

Он готов был пуститься в подобные размышления, как вдруг тонкий голос, певучий и странный, но нежный, говорящий по-французски без малейшего акцента, прервал его:

— О, дорогой мэтр!.. Как мне стыдно, что я заставила вас так долго ждать!..

Маркиза Иорисака вошла и протянула руку для поцелуя.

II

Жан-Франсуа Фельз считал себя философом. И, быть может, он и был им в действительности, конечно, настолько, насколько может быть философом человек Запада. Без всякого усилия он усваивал во время своих прогулок по свету обычаи, нравы и даже костюмы тех народов, которые он посещал… Сейчас вот, у дверей дома, он хотел разуться, согласно с японской вежливостью. Но теперь, в этом французском салоне, где раздавался французский язык, экзотизму, само собой разумеется, не было места.

Поэтому Жан-Франсуа склонился, как сделал бы и в Париже, и поцеловал протянутую ему руку.

Потом, глазами художника, быстрыми и пронизывающими, он оглядел хозяйку дома.

На маркизе Иорисака было платье от Дусэ, Калло или Ворта, это прежде всего бросалось в глаза, потому что это платье, изящное, хорошо сшитое, но задуманное европейцем для европейских женщин, принимало на хрупкой и стройной японке совершенно особенный вид и размеры, — подобно очень широкой золоченой раме вокруг акварели величиной с ладонь. В довершении всего маркиза Иорисака была причесана противно традиции: ни напомаженной, блестящей челки, ни широких бандо, обрамляющих все лицо; вместо всего этого — удлиненный шиньон, оттягивающий назад всю прическу, так что голова, лишенная классического тюрбана, цвета черного дерева, казалась маленькой и круглой, как голова куклы.

Была ли она красива? Фельз, художник, влюбленный в женскую красоту, не без тревоги задавал себе этот вопрос… Красива ли маркиза Иорисака? Европеец назвал бы ее скорее уродливой из-за слишком узких глаз, оттянутых к вискам, похожих на две косые щелочки; из-за ее слишком тонкой шеи; из-за бело-розовой поверхности ее слишком больших щек, накрашенных и напудренных свыше меры. Но японцу Иорисака должна была казаться красавицей. И где бы то ни было, в Европе или в Азии, в равной мере нельзя было не почувствовать странного очарования, исходящего от этого маленького существа, презрительного и ласкового, детского и мистического, с медленными жестами, задумчивым лбом и приторной гримаской, которое казалось, то идолом, то игрушкой… Что из двух?