— Что вы делаете?! — истерически закричал Андреев и бросился ко мне. Савелий отшвырнул его к порогу. Он упал на палубу, прижался спиной к обмерзлому косяку двери.
— Что вы делаете… Почему же вы молчите?! — завопил он еще громче и пополз обратно, хрипло, тяжело дыша. Он содрогался весь, он ловил руками мои колени. Было страшно и стыдно видеть это искаженное лицо, еще лишь за минуту бывшее спокойным и теперь мокрое от слез.
Горку тлеющего пепла, оставшуюся на листе, он схватил, видимо, не чувствуя боли. Утирая слезы, он измазал сажей лицо. Казалось, он хотел увериться; несколько минут ползая на коленях, он шарил вокруг печки, и, наконец, уверился, и снова стал спокойным.
Но взгляд его изменился, он смотрел на нас со страхом — так смотрят на сумасшедших.
Савелий сказал:
— Встань, бедный ты человек…
Андреев поднялся, вытер о пиджак руки. Грязная, перерезанная шрамом щека дергалась. Казалось, он хочет засмеяться.
— Ж…жест? — пробормотал он. — Мил…лионеры? Ха! Миллионеры духа?.. Идиотизм…
Головач взял его за рукав, подвел к постели.
— Сядь… мне жалко тебя, скотина.
Похоже, он ничего еще не понимал. Он выжидательно смотрел. Лицо его изменилось, оно стало притворно наивным, заискивающим.
— У меня дети… старая мать. Вы ведь на родине. Даже родины у меня нет.
Савелий объяснил спокойно:
— А у тех, кому ты яму копаешь, у нас разве нет матерей? Не подумал? Нужно догадаться… А еще говоришь — юнкером был. Книжки читал, небось по-французски умеешь? Щеки-то вытри, в грязи они!
— Больше дал бы, нет! — забормотал он, снова срываясь в плач, — Но я все равно в погранотряде доложу. Тысячонку захотели? Не получите!
Я вышел из каюты, поднялся на спардек. Было грустно и неловко слушать этого человека.
Синими пятнами на западе виднелись острова. Там, за кромкою льда, кипело вечно неспокойное море. За морем, за далекой тайгой, лежали знакомые города, тысячи дорог. В этот час в Москве только начиналось утро.
Мне хотелось побыть одному, хорошо подумать перед судом. Только теперь и как бы нечаянно я вдруг понял, как трудна правда, как тяжело бывает и сильным волей, как далеко от «понять» до «исполнить», какая решимость нужна! И любовь к жизни я вдруг понял по-иному. Всю силу этой любви. Радость бывает внезапная: щекочет в горле; воздух сладок и свеж; много непройденных дорог в мире; ноги молоды и крепки. Бывает любовь тихая, постоянная, где-то внутри горит огонек. Но какой силы должна быть любовь к жизни, к Родине, чтобы сдержать сердце, оскорбленное в своих лучших порывах?
Вот он сидит в каюте, изворачивается, лжет. Даже во лжи он уже неразборчив. Но сегодня вечером или в самую ту минуту спадет маска. Неужели он не поймет, что мы поступаем честно, что именно сила любви к жизни и чувство долга не позволяют нам иначе поступить? Да, главное, неужели он не сможет стать честным хотя бы тогда, в ту минуту? Почему-то мне долго не давала покоя эта мысль, хотя все было ясно и решено.
Вечером Савелий зажег в кают-компании лампу. Он старательно вытер стол, принес бумагу и чернильницу. Он был сосредоточенно спокоен, однако я заметил, как дрожат его руки.
— Вот, кажется, все, — сказал он, внимательно оглядывая помещение. — Можно, пожалуй, начинать.
Я вышел на палубу, открыл каюту. Андреев лежал на постели, притаившись, не дыша.
— Пойдем, — сказал я, отходя от порога, ощущая в кармане пиджака тяжелый, металлический груз.
Он откликнулся тихо:
— Куда?
— На суд… ведь знаешь.
— Но вы это с…серьезно? Хорошо… Я пойду.
Ружье лежало на столе перед Савелием. За это время он успел зачем-то принести молоток и несколько ключей. Отдельно, у самой лампы, лежал маленький сплющенный комочек металла. Как только мы вошли, Головач встал.
— Подсудимый, — сказал он. — Ворюга и шпик, садись там.
Покачиваясь, Андреев прошел к столу.
— X…хорошее начало, — воскликнул он весело. — Ну, джентльмены!..
Савелий взял ручку, придвинул бумагу.
— Имя, отчество, фамилия? Только правду говори.
— Зачем? Вы знаете…
— Я губ не хочу марать.
— Ах, простите… Андреев, Илья Кузьмич.
— Зачем бродил по нашей земле?
Андреев поднял голову и еще раз удивленно посмотрел на Головача. Взгляд его остановился на смятом комочке металла. Он протянул руку, Савелий принял ружье.
— Это… к…кажется, пуля? Та… моя? А ведь я мог вас пристрелить раньше еще, на скале… Только передумал. Я руку уже поднял и в…вот ошибся. Р…русская душа у меня, с этакой грустной собачьей.