Мне вновь стало не по себе, но туг на каменистой тропе, выходившей на дорогу, по которой я ехал, внезапно послышался дробный цокот некованых копыт, и тотчас же мимо меня во весь опор промчался всадник. Я едва успел повернуть в сторону своего коня, чтобы избежать столкновения, но даже в этот краткий миг успел узнать фигуру Энрикеса. Но только лицо его показалось мне чужим. Оно было жесткое, застывшее. Верхняя губа с тонкой ниточкой усов приподнялась, обнажив зубы, — точно белый рубец на смуглом лице. Он свернул на двор ранчо. Я пришпорил коня и в нетерпении поскакал за ним. Когда я въехал во двор, он обернулся в седле. Миг — и он соскочил с коня, подлетел ко мне, и, прежде чем я успел спешиться, буквально поднял меня из седла, как малого ребенка, и заключил в свои объятия. Передо мной был снова прежний Энрикес; за эти несколько секунд у него стало совершенно другое лицо.
— Все это очень мило, старина, — сказал я, — но известно ли тебе, что ты чуть не сбил меня только что на своем едва объезженном мустанге, будь он неладен! Ты что, всегда несешься домой таким аллюром?
— Извини, мой маленький брат! Только здесь ты дал осечку. Это не едва объезженный мустанг, он не объезжен вовсе. Погляди на его копыто: оно никогда не знало подковы. Что же до меня — слушай! Когда я еду один, я много думаю, а когда я много думаю, я думаю быстро, моя мысль, она летит вперед, как пушечное ядро! Следственно, если коня тоже не гнать, как пушечное ядро, кто приходит первым? Мысль. А где ты сам? Ты остался позади. Поверь же мне, что я гоню этого коня, эту старую мексиканскую клячу, и потому твой возлюбленный дядюшка Энри и его драгоценная мысль приходят в одно и то же время и без всякого промедления.
Это и вправду был прежний Энрикес. Я вполне понимал и его вычурную речь и оригинальные примеры, но я впервые усомнился, понятны ли они другим.
— Опрокиньрюмочку! — выпалил он единым духом. — Ты можешь пить старый бурбон или ром из Санта-Крус! Вам какую марку яда, джентльмены?
Он уже втащил меня по ступенькам из патио на веранду и усадил перед круглым столиком, на котором осталась с утра чашка из-под шоколада. Маленькая высохшая старушка индианка убрала ее и принесла вино.
— Погляди на эту старенькую крошку! — с непроницаемо серьезным видом произнес Энрикес. — Рассмотри ее хорошенько, Панчо, до последнего прыщика! Она хоть и не чистокровный ацтек, но ей сто один год, и она живая! Быть может, ей не дана красота, которая крушит и испепеляет, но она будет сопровождать тебя к горячей воде, то есть в ванну. И ты, мой маленький брат, будешь огражден от соблазна.
— Энрикес, — не выдержал я, — расскажи о себе. Зачем ты вышел из правления «Эль Болеро»? Из-за чего получился скандал?
У Энрикеса на мгновение сверкнули глаза, но тут же снова заискрились юмором.
— А, так ты слышал! — сказал он.
— Кое-что. Но я хочу узнать всю правду от тебя самого.
Он закурил сигару, опрокинулся навзничь в гамаке, на котором сидел, болтая ногами, и, указывая на другой гамак, произнес:
— Располагайся там. Я поведаю тебе все, как было, только воистину это не стоит внимания.
Он глубоко затянулся и несколько мгновений невозмутимо выпускал дым из глаз, ушей, носа, даже из кончиков пальцев — короче говоря, отовсюду, кроме рта. Рот и усики оставались неподвижны. Потом, стряхивая пепел мизинцем, он неторопливо заговорил: