— Это в чем же для кира-Иоакима благо-то?
— Царицу во дворце оставить. Раздору в царской семье не учинять. Опять же присмотру больше. Мол, на отшибе неведомо что статься может. В Преображенском за ней не углядишь. Видишь, Языков-то о том не подумал. Преосвященный куда мудрее него рассудил. За Нарышкиными глаз да глаз нужен.
— Значит, преосвященный…
— А ты не согласна, что ли, царевна-сестрица?
— Так ты уж распорядился, вижу, государь-братец. Чего ж в задний след-то толковать. Царское слово крепкое.
— И я так думаю, Марфушка. Давши слово, держись, а не давши, крепись. Преосвященный-то, как ни смотри, все о царской власти печется. Вот теперь порешил от шествия на осляти[104] отказаться по всем городам.
— И в Москве?
— Нет, сестрица-царевна, только в одной Москве оставить, как действо, похвальное царскому смирению и благопокорению.
— Перед патриархом?
— Перед Христом Богом. Царем нашим Небесным.
— А на осляти останется патриарх.
— Как же иначе-то? Я уж и одежды праздничные себе новые положил пошить — для сияния царственного. Преосвященный сказал, чем богаче одежды мои будут, тем праздник светлее. Видишь?
— Вижу, государь-братец, все вижу. Ты вместе с владыкой решение такое принимал? Или он один?
— И не со мной, и не один. Синклит свой в Крестовой палате собрал, а ко мне пришел согласие царское на их решение получить. Так и сказал, слово твое милостивое, великий государь, нам надобно. В пояс мне поклонился. Тут я и согласился.
— Значит, вдовая царица по-прежнему обок нас жить будет, со всем новым штатом в старых покоях тесниться станет.
— Как можно. Покои ей владыка присоветовал добавить. Ничего — теперь с Божьей помощью разместятся.
— Не тревожься, государь-братец, непременно разместятся.
— Никак, ты недовольная, Марфа Алексеевна? Да ведь ты, поди, с делом пришла — не с коврижкою же одною. Проси о чем хочешь, царевна-сестрица.
— Нет, Федор Алексеевич, нет у меня к тебе никаких просьб, разве что разреши отцу Симеону для переводу ко мне заходить. Сам знаешь, переводов-то я не оставляю.
— Знаю, знаю. Да какое же тут разрешение, Марфушка? На все твоя воля. Я сестрами распоряжаться не стану. Живите, как Бог на душу положит. Чай, не хуже моего порядки дворцовые знаете. А какой новинки в твоих тлумаченьях занятной нет ли? Может, почитаешь когда.
— Ты, государь-братец, не иначе скоро провидцем станешь. И впрямь со мной перевод один есть. Хочешь, послушай:
— Вона как! А ты, государыня-царевна, переводец свой принесла спроста ли али с умыслом, что так ловко к разговору пришелся? Скажи прямо — не потай.
— Что мне от тебя, государь-братец, таиться. Оно ведь если с умом читать, каждое слово писаное к делу приложить можно.
10 февраля (1678), на день памяти священномученика Харлампия и с ним мучеников Порфирия и Ваптоса, а также собора святителей Новгородских, погребенных под спудом в Новгородском Софийском соборе, мастер Симеон Гутовский представил царю Федору Алексеевичу станок для печатания «кунштов» — гравюр.
— Дозналась чего, царевна-сестрица?
— Дозналась, Софьюшка, да проку-то мало. За вдовую царицу владыка Иоаким заступился, доказал братцу, что лучше для него, коли во дворце с нами останется.
— Быть не может! Да ему-то что? Он-то с чего защитником Нарышкиных объявился?
— У него и спроси, коли охота есть.
— И спрошу. При случае. А то и сама напрошусь за советом да благословением прийти.
— И думать не моги, Софья Алексеевна! Владыка тотчас и смекнет, чем голова твоя занята. В подозрении на всю жизнь останешься, а уж он что решил, то решил. Не твоими бабьими словами его усовещивать. О другом подумай — как бы все в нашу пользу обернуть. Я, покуда от государя-братца шла, все думала: может, и впрямь не худо, что Наталья здесь останется. Знаешь, как оно бывает: там вовремя чего подметишь, там словечко какое лишнее услышишь. Катерине Алексеевне нашей только скажи, она вмиг братцу передаст. И ты ни при чем, и у братца в мыслях заноза. Только больно ты у нас горяча — того гляди, всю обедню испортишь.
104