Выбрать главу

— Ох, и брех ты, Омелька, елки-метелки! — подбодрил рассказчика Пятко. — Одного я не докумекал: кого ведмежья болесть проняла — ведмедя али деда?

Толпа взорвалась хохотом, а Омелька, держа прежний фасон (бороденку ради праздника гребешком продрал), невозмутимо продолжал:

— Ноне народ хлипкой пошел, слякотный народец, на зелье да на табун-траву падкой, тоже и насчет бабского сословья. Настоящей-то силы нету ни в ком. А оружья — вон ить какая пошла! Человек нонеча столько может, что и сказать нельзя, чего он может.

Страшная оружья в руках у него: пищали да пушки, бонбы вон какие! Все вогненный бой. Че и говорить, сила человеку нонеча большая дадена. Страшенная сила! Да сам-то человек все мельчей да хлипче становится. Сила-то эта супротив самого же человека и оборачивается. Ох, поборет она его, сила эта. Ране, при лучном бое, все меткий глаз да могутность решали. А ныне подкараулит тебя некой сморчок — пулю в лоб, и готов голутвенный казак[70] Омелька.

— Истину баешь, — серьезно согласился Пятко, — ране народ крупный был. Все такие здоровяки, как ты. Вятские — люди хваткие, семеро одного не боитесь.

Он ласково похлопал ручищей по цыплячьей груди Омельки:

— Чтой-то ты, здоровяк, наскрозь светишься: в рот заглянешь — сзаду божий свет видно?

— Это ничего, что у его грудь впалая, зато у его спина колесом, — «защитил» Омельку Дека. — Мели, Омеля, твоя неделя.

Лошади, будто вслушиваясь в разговор людей, утвердительно кивали головами. Казакам надоело говорить о лошадях; они разошлись по одному, по двое поглазеть на торги.

Возле кучек теплого еще навоза хлопотали и ссорились воробьи, дерзко подхватывая овес из-под самых копыт лошадей. Чалый жеребец фыркал и косил в их сторону красноватым глазом.

Прямо у копыт жеребца сидел красивый и неимоверно грязный татарский мальчик. Лицо его украшали воинственные синяки. Впрочем, различить, где синяк, где грязь, — было не так уж просто. Татарчонок ловко лущил кедровую шишку, стараясь шелухой доплюнуть до воробьев. Мальчонке было как раз столько лет, когда вся жизнь кажется кедровником, в котором вместо шишек растут чудеса. И разве сегодняшние торги не подтверждение этому? Бедный сын убогого в улуса, он столько нынче повидал чудес, что они с трудом вмещались в детский его разум. Перед глазами его сами собой возникали то цветные стекляшки бус, то казацкие ржавые усы, то сияющий, как солнце, медный таз.

Подметая пыль подолом, мимо проплыл поп Анкудим. Мальчик проводил его взглядом: «Чудной у урусов шаман! Волосы длинные, как у женщины, и платье долгое, женское».

Увидал размалеванную воеводиху, — и ее разглядел, губы ее накрашенные, нарумяненные щеки: «Видать, казаки мажут губы и щеки этой женщины жертвенной кровью, словно это не женщина, а кермежек…»

Чудеса утомили его. И теперь он сидел у коновязи, равнодушный ко всему происходящему.

Город и мальчишка были почти сверстники: Кузнецку было четыре, и он творил чудеса, мальчонке — шесть, и он к этим чудесам привыкал. Считалось, что город делает первые шаги; как бы там ни было, а росли они вместе, сызмальства учась понимать друг друга. Город решительно и бесцеремонно ворвался в жизнь улусного мальчишки, поразив его шумом и пестротой.

О, безмятежное наше детство! Бездумной птахой летит оно навстречу бедам. По миру рыщут разбой и лихо, слезы заливают землю. Черное горе нависло над улусами, как кыргызская камча. Но что до них мальчонке в шесть лет?

…Тут же у прясел старик-зюнгар продавал двух невольников: черную девку, по-видимому, калмычку, и калмычонка-подростыша. Старик, как и все торговцы, расхваливал свой товар, хлопая девку по животу, оголяя ей грудь и теребя мальчонку за вихры. Добровольный толмач из толпы переводил слова зюнгара:

— Купляйте девку! Не сопата, не горбата, животом не надорвата. Мало ест, много работы работает.

— Девка хороша, ан в карманах — ни гроша! — вздохнул Куренной. — А парнишонок-то тошшой. Зовсим зморил его старой змий. — И, понизив голос, толкнул Деку в бок:

— А что, можа, купим у колмака девку? За два огляда. Как, Хведор, а? Скильки можно тут обходиться без уходу да без ласки? Задичали мы без бабьего присмотру, обносились да обтрепались, завшивели. Казак, известное дело, токмо саблей махать горазд. А баба, она и обстирает, и обошьет, ну и вообче… К тому ж старому девка эта без надобности, а нам была бы в самый раз.

— Нельзя! — досадливо отмахнулся Дека. — На торгу воевода запретил. Ежли б в улусе — другой сказ.

вернуться

70

Голутвенные казаки — беднейшая часть казачества.