Вчера вечером Тиллябиби опять пришла к сыну в обсерваторию. От самого Ак-сарая, Белого дворца, что недалеко от Гур-Эмира, шла. И принесла любимое кушанье Али — плов с горохом. Он велел Ми раму Чалаби разжечь очаг, сам расстелил одеяла для того, чтоб матери удобнее было сидеть. Потом все втроем они расположились вокруг сандала[65], расстелили дастархан. Комнату заполнил ароматный запах плова, чуть посыпанного черным перцем и другими приправами. А потом… потом четверо нукеров… грубые их приказы одеваться, не мешкать, ничего с собой не брать, долго не прощаться! И враз обессилевшая, оцепеневшая мать… Откуда вдруг взялись у нее силы: она вскочила, метнулась к сыну, задержавшемуся у порога, обняла его, крепко обхватила за шею, вцепилась — не оторвать!
Вспомнив ее объятия, беззвучные рыдания ее, слезы, что залили морщинистое лицо, Али Кушчи сжал кулаки и тихо застонал. Закрыв глаза, он долго сидел, не шелохнувшись, в углу своей, да, теперь своей темницы…
Терзаться так было нельзя. Бессмысленно, неразумно растравлять раны. Суетливость — сейчас самый опасный его враг.
«И чего ты мечешься, Али? — вновь стал уговаривать себя мавляна. — Если ты страшишься зиндана, то зачем принял поручение устода, опасное поручение?
Раз взялся за опасное дело по доброй воле, по велению разума и совести, раз ему нужно было во имя науки, во имя света разума сохранить для потомков сокровища Улугбека, пусть хоть один луч из лучезарного богатства, то… то чего же сейчас дрожать?»
Ну вот, он уже может и подтрунивать над собой:
«О ученейший мавляна, мудрейший из мудрых! А ведомо ли вам, что темница, где вы столь свободно передвигаетесь, где вы обладаете собственным ложем, есть всего лишь начало тех прелестей, кои ждут вас в дальнейшем? Кто, кроме всевышнего, знает, досточтимый Али, что еще придется вытерпеть тебе? Может, тот самый меч, которым обезглавлен был благословенный устод, разлучит твое прекрасное тело с твоей мудрейшей головой, или, быть может, ты останешься жить… в этом или каком-нибудь другом, более удобном каменном мешке, сыром и темном, словно могила. Останешься жить, но с этой поры никогда уже не увидишь бескрайнего простора неба, мигающих в ночи далеких звезд… Останешься жить, но не обнимешь больше ни друзей, ни родных, ни матери!.. Да, ты испытаешь все, что тебе суждено испытать!»
Опять прилив горечи поднял было его с циновки, но на сей раз он заставил себя остаться на месте. «Терпение, терпение, дорогой мой Али!.. Прошел ведь всего один день заточения, один, а сколько их еще впереди!.. Что ж с тобой будет, мудрейший из мудрых, если ты не наберешься терпения на годы, на годы!.. О нет! Если на годы, то молю, создатель, забери бедного раба своего сейчас, чем лишать его счастья видеть небо и звезды, проникать разумом, что ты дал ему, в их удивительные тайны!»
Али Кушчи явственно представились обсерватория, фигура учителя за работой, и будто стало светлее в узилище.
Усталость, вызванная государственными заботами, тоска, томившая сердце — все отступало, уходило прочь, когда устод приходил в обсерваторию. Он забывал обо всем, работал самозабвенно, обычно до рассвета. Иногда же, отрываясь от научных занятий, от наблюдений, брал в руки любимый танбур[66]. Устод был настоящий виртуоз в игре на танбуре, тонкий мастер. Надев на указательный палец золотой медиатр[67], Улугбек начинал слегка тревожить, пощипывать струны, и человек, слушающий этот разговор струн, вдруг замечал, как овладевает им светлая, тихая, будто осеннее солнце, печаль, как сжимается горло от внезапно подступивших слез, но слезы эти не разъедали душу, а, наоборот, смывали тоску и грусть, и хотелось под эту неизъяснимую печальную мелодию, творимую устодом, как же хотелось быть лучше, быть чище и добрей, чем ты есть.
Устод и сам не стеснялся слез, он вытирал влажные глаза и говорил, откладывая танбур в сторону:
— Удивительная сила в музыке… Часто я раскаиваюсь, что пришел в сей мир, часто соглашаюсь с теми горькими мыслями, что столь хорошо выражал достославный Омар Хайям:
Но стоит услышать хоть однажды «Чоргох», и чувствую я, как исчезают эти мысли, чувствую себя чистым, словно ребенок, и хочется жить. Али, так хочется жить! Разве не счастье, сын мой, Али, услышать одну только эту мелодию? Да, истинно велик разум человека, если благодаря ему человек способен создать такую красоту.
Али Кушчи ощутил вдруг зуд в ногах. Снял ичиги, ощупал изнутри голенище, провел рукой по циновке и брезгливо отдернул ладонь: так и есть, к сырости пола, затхлости воздуха добавились теперь еще насекомые — блохи, клопы, тараканы…
65
Сандал — сооружение для согревания зимой. В земляном полу есть выемка, куда кладут горячие древесные угли, сверху ставят квадратный столик — хантахту, накрывают его большим ватным одеялом. Потом садятся вокруг столика и прячут ноги под одеяло.
67
Медиатр — тонкая металлическая пластинка, приспособление для игры на щипковых инструментах.