Выбрать главу

– А чем же они все занимались бы? – спросил Джонс, чтоб поддержать разговор, думая про себя: «Что же останется делать другим людям, если у них отнять еду, сон и совокупление?»

– Половина будет производить всякие вещи, другие – чеканить золото и серебро, чтобы эти вещи покупать. Разумеется, и для монет и для вещей будут необходимы склады, и это займет еще какую-то часть людей. Остальным, естественно, придется пахать землю.

– Но куда же, в конце концов, девать все вещи и деньги? Через какое-то время образуется один огромный музей и банк, переполненный бесполезными, никому не нужными вещами. А ведь это проклятие всей нашей цивилизации. Собственность… Ведь мы стали ее рабами, из-за нее нам приходится либо честно трудиться не менее восьми часов в день, либо делать что-нибудь незаконное, лишь бы можно было краситься и наряжаться по последней моде, накачиваться виски или накачивать бензин в машины.

– Справедливо. Во всем этом было бы слишком неприятное сходство с миром, каков он есть сейчас. Но, само собой разумеется, я предусмотрел обе эти возможности. Монету можно будет снова переплавлять в слитки и чеканить потом заново, а вещи… – достопочтенный пастырь восторженными глазами посмотрел на Джонса, – вещи могли бы идти домохозяйкам на топливо, чтобы готовить пищу.

«Старый дурень», – подумал Джонс и сказал:

– Изумительно, чудесно! Вы мне пришлись по сердцу, доктор!

Ректор приветливо посмотрел на Джонса.

– Ах, милый мой, молодости ничто не приходится по сердцу, у молодых и сердца-то нет.

– Как, доктор, это ведь похоже… нет, это просто граничит с оскорблением величества! Кажется, мы договорились взаимно уважать сан друг друга.

Тени двигались за солнцем, тень от ветки легла на лоб ректора: Юпитер в лавровом венке.

– Какой же у вас сан?

– Но… – начал было Джонс.

– У вас вместо рясы – еще пеленки, мой милый мальчик. Ну, простите, – сказал он, увидав лицо Джонса. Его рука увесисто и тяжело, как дубовая коряга, легла на плечо Джонса. – Скажите, какую добродетель вы почитаете наиболее достойной восхищения?

Джонс опешил.

– Искреннюю самоуверенность, – ответил он не сразу.

Мощный смех ректора прогудел колокольным звоном в солнечной тишине, воробьи шарахнулись из кустов, как сшибленные листья.

– Значит, мы снова друзья, так? Ну, вот что, я сделаю для вас исключение: я покажу вам мои цветы. Вы достаточно молоды, чтобы оценить их, не чувствуя себя обязанным высказывать ненужные похвалы.

Сад стоило посмотреть. Вдоль дорожки, усыпанной гравием, шла аллея роз, уходя от солнца в тень двух огромных дубов. За дубами, в тени тополей, беспокойно и строго высились колонны греческой беседки, да и сами тополя в тонкой смутной зелени походили на горделивых и ветреных девушек с фриза. У изгороди уже распускались лилии, словно монахини в монастыре, и голубые гиацинты качали немыми колокольчиками, вспоминая Элладу. На решетчатой стене скоро загорятся медленным лиловым пламенем опрокинутые гроздья глицинии; идя вдоль этой стены, они подошли к одинокому розовому кусту. Огромные, узловатые от старости ветви, потемневшие и грубые, как бронзовый постамент, были увенчаны бледным, недолговечным золотом. Руки священника легли на ствол мягко и ласково.

– Вот эта роза, – сказал он. – Она мне – и сын и дочь, супруга моего сердца и хлеб мой насущный: моя правая рука и левая. Сколько раз я стоял подле нее по ночам, весной, когда слишком рано были сняты покровы, и жег газеты, чтобы она не замерзла. Помню, однажды я был в соседнем городе, на конференции. Погода – уже был март – казалась чрезвычайно благоприятной, и я снял рогожу. Бутоны уже наливались. Ах, мой милый, ни один юноша не ждет с такой страстью прихода своей возлюбленной, как я жду первый цветок этой розы… Какой это язычник держал свой византийский кубок у изголовья и медленно стирал край поцелуями? Да, тут есть аналогия… Но о чем это я? Ах да. Словом, я необдуманно оставил куст без прикрытия и уехал. Погода стояла превосходная, до последнего дня, потом бюро погоды предупредило, что возможно похолодание. Ждали приезда епископа; я убедился, что не успею добраться домой поездом и вовремя вернуться. Тогда я нанял экипаж и поехал домой. Небо покрылось тучами, стало холодно. И вдруг, в трех милях от дома, подъехав к реке, мы увидали, что мост снесло. Наконец мы докричались: привлекли внимание человека в лодке, и он подплыл к нам. Я велел моему кучеру дождаться меня на берегу, переплыл реку в лодке, пришел домой, укрыл мой розовый куст, вернулся к реке и поспел на конференцию вовремя. И в ту же ночь… – ректор посмотрел на Януариуса Джонса и расплылся в широкой улыбке,

– выпал снег.

Толстый Джонс, разлегшись на ласковой траве и прикрыв глаза от солнца, набивал трубку.

– Да, это теперь историческая роза. Она у вас, наверно, давно? Всегда привязываешься к таким давнишним знакомым. – Нет, Януариус Джонс не очень интересовался цветами.

– Тут есть еще причина, более серьезная. В этом кусте заключена часть моей молодости, как вино заключено в амфоре. Разница одна: моя амфора каждый год расцветает заново.

– А-а, – сказал Джонс, отчаявшись. – Значит, с ней связана какая-то история?

– Да, мой милый, И довольно длинная. Но вам, наверное, так лежать неудобно?

– Кому же бывает когда-нибудь вполне удобно? – Джонс сразу ринулся в образовавшуюся брешь: – Разве что во сне. Человек так устает от постоянного и неизбежного соприкосновения с землей, сидит ли он, лежит, или стоит, все равно это угнетает его, постоянно напоминая о бренности земной. Если бы человек, хоть один человек на свете, мог бы освободиться от силы земного притяжения, сосредоточить весь свой вес только на той точке, где он касается земли, – чего бы он только не сделал! Он стал бы Богом, господином жизни, и высокие боги дрогнули бы на своих тронах; он прогремел бы у врат бесконечности, как рыцарь в латах. А теперь его вечно гнетет мысль: как это земля, созданная из огня, воздуха и воды всемогущей волей, может быть такой дьявольски жесткой?

– Да, это верно. Человек не может долго лежать в одном положении – мешает думать. Но я хотел рассказать про мою розу…

– Взгляните на ястреба, – пылко прервал его Джонс, стараясь выиграть время, – его держит только воздух, а какое достоинство, какая целеустремленность! Что ему до того – выбрали ли Смита губернатором или нет? Что ему до того, что суверенные государства ежегодно посылают малоизвестных людей, про которых знают только то, что они не склонны к потливости, посылают их вмешиваться безнаказанно в дела других суверенных государств?

– Но, милый мой, это пахнет анархизмом.

– Анархизмом? Конечно! Рука Провидения и на ней мозоли от счета денег – вот что такое анархизм!

– По крайней мере, вы признаете, что есть рука Провидения!

– Разве? Не знаю! – Джонс надвинул шляпу на глаза, так, что видна была только торчащая трубка, и вытащил коробку спичек из кармана. Вынув спичку, он чиркнул о коробок. Спичка не загорелась, и он лениво отбросил ее в грядку фиалок. Потом попытался зажечь еще и еще одну.

– Поверните коробок, – пробормотал ректор. Джонс послушался, спичка вспыхнула.

– А в чем же вы видите руку Провидения? – Он запыхтел трубкой.

Ректор собрал ломаные спички с грядки фиалок.

– А вот в чем: она помогает человеку подняться с земли и обрабатывать землю, чтобы кормить себя. Разве он встал бы и работал, если бы мог удобно лежать на земле? Даже та часть тела, которую Создатель предназначил для сидения, служит тоже только короткое время, а потом начинает бунтовать, подталкивает его ленивые кости, заставляет встать и двигаться. И спастись от земли можно только во сне.

– Но человек не может спать больше, чем треть своей жизни, – тут же напомнил Джонс. – А скоро он и трети не проспит. Род человеческий слабеет, вырождается: мы не можем выдержать такое же количество сна, как наши сравнительно недалекие (я говорю – геологически) предки, даже не можем сравняться в этом с нашими более примитивными современниками. Ибо мы, называющие себя цивилизованными народами, теперь заботимся о наших умах и наших артериях, а не о желудках и органах размножения, как наши предки и наши, не знающие принуждения, современники.