Я наношу новый удар, целя в бедренную артерию своей жертвы, но почему-то попадаю по собственной ноге. Кровища хлещет ручьем. Я в ужасе и растерянности, а все остальные — теперь включая и Толло — только что не катаются по полу, хватаясь за животы. В комнату со двора забегает собака — ее, видно, привлек запах крови. Афганец изрыгает ругательства, шавка лает, солдаты ржут. Потом кто-то хватает пленника за волосы: один рубящий удар, второй, третий — голова отделилась. Костный мозг брызжет из разрубленного позвонка на сапоги убийцы.
Это Флаг. Он разжимает пальцы, голова падает. Слышен хрусткий шлепок. Македонцы выпускают из рук безголовое тело. Оно валится вперед, на меня, обрубок шеи заливает мою грудь кровью. Я блюю — выблевываю все, что проглотил за последние трое суток.
Лишь во дворе до меня доходит, сколь постыдно и жалко я выгляжу со стороны. В отличие от товарищей, храбро и беспощадно разивших этим утром противника, я сумел поразить лишь себя и весь провонял мочой и блевотиной. Лука перевязывает мою рану. Кто-то подходит ко мне, останавливается. Это Вол, наш старший командир. Он таращится на меня с удивлением и презрением.
— Это еще что за чучело? — спрашивает Вол.
Из хижины появляется Толло.
— Новобранец, командир.
Вол качает головой:
— Ну и пополненьице, да сжалятся над нами боги.
8
В тот вечер мне от стыда кусок в рот не лезет, однако Толло приказывает есть через силу. Провонявшую одежду я снял, но стирать не могу. Флаг советует сжечь эти тряпки.
За два часа до рассвета опять дают сигнал к выступлению. Мы с Лукой теперь садимся на предоставленных нам лошадей, припасы навьючивают на ослов, и наш отряд движется по следам головных конных дозоров, всю ночь не упускавших из виду вырвавшихся из ловушки афганцев. Беглецов человек пятьдесят — половина верхом, половина пешие. Теперь мы наверняка их догоним. Нас две сотни, все в седлах. И это не весь наш ресурс. Помимо раненых позади оставлена и пехота, чтобы удерживать захваченную деревню и разорить еще три, находящиеся по соседству.
Четыре дня мы тащимся через местность, называемую на здешнем наречии тора балан («черные камни»). И то сказать, вокруг сплошь базальт, образующий бесконечное скалистое плоскогорье, сильно изрезанное ущельями и теснинами. Среди этих каменных нагромождений мы и плутаем с ощущением, что углубляемся в трущобы незнакомого города, чьи улочки, как это обычно бывает, частенько заводят тех, кто впервые бредет по ним, в тупики, из каких после приходится с немалым трудом выбираться. Что мы и делаем — с руганью, с раздражением и раз по десять на дню.
Разумеется, у нас есть афганские проводники, но толку от них очень мало. Они годятся только на то, чтобы находить воду и чахлые пастбища, да и это, подозреваю, скорей делают для себя, чем для нас. Лошади выбиваются из сил, мы после каждого перехода валимся, словно мертвые, наземь. Я начинаю опасаться, что эта погоня сулит больше неприятностей нам, а не нашим врагам.
Хуже всего, что за все это время мне так и не удается заснуть: стоит закрыть глаза, и я слышу крик бедной женщины, вижу валящегося мне на грудь безголового старика.
Я принял решение не убивать ни в чем не повинных людей, но обсудить это мне не с кем, даже Лука не желает меня понимать.
— Ты убил кого-нибудь в той деревне? — спрашиваю я его в конце первого дня блужданий по каменному лабиринту, когда мы, готовясь к ночлегу, укладываемся на раскатанные плащи.
Выясняется, что нет.
Я спрашиваю, что он собирается делать.
— Что ты имеешь в виду?
— В следующий раз. Что ты будешь делать?
Мой приятель в сердцах пинает ногой свое ложе.
— Что я буду делать? Я скажу тебе, что я буду делать. Именно то, что будешь делать и ты. Я буду делать то, что мне прикажут. Я буду делать то, что прикажут мне Флаг и Толло!
Понимая, что слишком раскипятился, Лука пристыженно прячет глаза.