Выбрать главу

Но Годованец, к огорчению Филиппова, не стал возражать. Затоптав окурок, он молча, вразвалочку, двинулся к радийной машине.

Филиппов склонился над блокнотом и остановился в нерешительности. «Что писать? Что я такое сделал за прошедшие сутки? О чем можно рассказать Наташе?»

Впервые за два года дружбы с Наташей у него появилось желание скрыть от нее свои переживания. Это длилось совсем недолго. Он постарался побороть это желание и нарочно, наперекор своей минутной слабости, расписать все подробнейшим образом.

«Милая Наташа! У меня не очень хорошо на душе. Точнее говоря, плохо. Не бойся — ничего страшного не произошло. Я просто недоволен собой, и в этом все дело…» — старательно писал Филиппов.

«Зря пишу. Наташа подумает, что кисну».

«Прежде всего, — упрямо продолжал Филиппов, — все произошло не так, как я ожидал. И это меня разочаровало, если это слово уместно произносить во время войны. Я оказался почему-то в стороне от событий. Работа идет мимо меня. И это, поверь, Наташа, очень обидно…»

Филиппов передернул плечами, сильнее сжал карандаш.

«Я пока что больше наблюдаю и мало делаю, — откровенничал он. — И как будто делаю не то, что должен. Не нашел себя, понимаешь? Впрочем, расскажу все по порядку. В ночь перед наступлением я уснул поздно. Все думал, как и что будет, и радовался, что сбылась моя мечта. Снился мне какой-то невероятный сон (а ты знаешь, что сны мне никогда не снятся). Проснулся я от страшного грохота. В первую секунду не понял, что случилось. Вскочил, огляделся. Санитар мой спал на ящике. В машине горел свет — я позабыл его погасить. Я заметил, что лампочка, точно маятник, раскачивается из стороны в сторону и вся машина дрожит, будто ее трясет лихорадка. С улицы доносился равномерный мощный гул. Тогда я догадался, в чем дело. «Сатункин, вставай! Началось!» — крикнул я и выскочил на улицу, как был, в одной гимнастерке и без шапки. Было еще темно. Едва брезжил рассеет. Земля дрожала под ногами, и мне казалось, что воздух тоже дрожит и гудит. У меня было такое состояние, Наташа, я не смогу тебе описать его. В общем, небывалый подъем, праздник. Особенно когда ударили «катюши».

— Где здесь начсанбриг? — услышал Филиппов хрипловатый голос.

Он оторвался от письма, приоткрыл дверь. Перед ним, в измазанном, пропахшем бензином и маслом полушубке, стоял молодой шофер.

— Я начсанбриг. А что вы хотите?

— А куда, значит, раненых везти?

— В деревню Группки. Это прямо по дороге, а потом будет поворот, так направо.

Шофер деловито поправил двупалые рукавицы.

— А это, значит, далеко. Двадцать один километр будет. Поближе бы надо.

— Правильно, дорогуша. Но там раненые. Вот медсанвзвод им окажет помощь, отправит дальше в медсанбат и тогда сам сюда приедет.

Шофера, видимо, не удовлетворил такой ответ. Он смерил Филиппова неодобрительным взглядом, козырнул по привычке и заспешил к своей полуторке.

Филиппова задело молчаливое недовольство шофера: «Черт возьми, все в чем-то меня винят».

Он потянулся, чтобы с силой захлопнуть дверцу и продолжать письмо, но в этот момент его снова окликнули:

— Капитан, не захлопывайся! Дозволь челом бить?

Филиппов в первую минуту не узнал Цырубина. Шутливое обращение незнакомого человека кольнуло его.

— Что вам угодно? — сухо спросил он.

— Привет! — Цырубин снял рукавицы и рывком подал Филиппову руку.

И когда Филиппов увидел эту руку — огромную, узловатую руку, со следами крови на пальцах, — он узнал Цырубина. В ту памятную ночь перед наступлением, когда комбриг в своей землянке ставил задачу, Филиппов видел эту руку, сжатую в увесистый кулак. Ему тогда вспомнился плакат: мощный кулак рабочего гвоздит по фашистам. Он вообразил, как эта живая кувалда ударит по фрицу (так бывало, наверно) — несдобровать от такого удара.

— Что вы хотели? — голосом помягче переспросил Филиппов.

Цырубин помедлил, будто раздумывая, стоит ли выяснять то, за чем он пришел.

— Ты видел, как «сто двадцать третья» горела?

— Какая «сто двадцать третья»? — не понял Филиппов.

Цырубин показал, рукой в сторону поля. Филиппов догадался — речь идет о сгоревшем танке.

— Видел.

— Та-ак. — Цырубин опять помедлил. — А хоть кто-нибудь спасся?

— Двое.

— Та-ак. — Цырубин прищурил левый глаз, точно прицелился. — А Нина… Чащина ее фамилия. Жива? А?

Филиппов принял прищуривание Цырубина за пошловатое подмигивание и обозлился: Чащина была для него героиней, и он не мог допустить, чтобы к ней относились цинично.