Климов убирает со стола руку, но Семаков успевает схватить его за запястье и, крепко встряхивая, бледнеет:
— Был бы я твоим отцом, я бы тебя сейчас выпорол, присесть тебе не захотелось бы целую неделю. Хайдукевич, что творится в роте? Посмотрите на этого красавца!
Он цепко держит Климова за руку; на запястье синеют буквы недавней татуировки: Горжусь службой в ВДВ!
— Кто это придумал? В Африке уже себя не уродуют, а здесь сидит человек, которого десять лет учили уму в школе и полтора года в армии!
Климов вежливо, но настойчиво тянет руку. Слезы у него сохнут, как у ребенка, так же быстро.
— Додуматься уродовать себя! Паршивцы, вы видели что-нибудь похожее у настоящих десантников? У какого офицера ты это увидел? У меня? У лейтенанта Хайдукевича? Тот, кто гордится службой в десантных войсках, тот служит, как этого требует присяга, а не разрисовывает себя, как папуас. — Капитан, сощурившись, смотрит на Климова. — Ну, братец-кролик, хорошо еще, хоть порядочную вещь написал, а не ерунду какую-нибудь… Я прошлым летом видел в Сухуми чудика: шкет, ростом с копеечную свечу, а на груди во-от такими буквами: «Нет в жизни смыселу». Смыселу! Так то наверняка философ был. А ты!
У Климова, замечает Дима, губы едва трогаются улыбкой. Капитан опять кладет руку ему на плечо.
— Ах ты, милый мой. Вот что мы с тобой решим. То, что матери твоей трудно, мне ясно. Но, как она пишет, ей требуется сделать ремонт капитальный, с которым тебе одному — это нам тоже ясно — не справиться. Сейчас ты пойдешь заниматься своими делами, а я доложу замполиту, попрошу его обратиться в ваш военкомат. Надо найти возможность помочь матери военнослужащего, находящейся в тяжелом положении. Это они обязаны. Сейчас же я пойду к замполиту. Как, Хайдукевич, согласен?.. Вытирай, Климов, сейчас же воду, не дай господь, кто-нибудь тебя таким увидит! Ты же разведчик! Чтоб дымилось все вокруг тебя, когда ты идешь, а не сырело. — Он похлопывает Климова по плечу. — Иди, сынок, и умойся, пока никого в казарме нет. Иди.
Когда Климов уходит, капитан говорит, не глядя на Хайдукевича:
— Ну что, видел? Жалостливый паренек… Теперь еще дочку нагуляла, прости мою душу грешную…
Диме жаль Климова.
— А мне не жаль? — Семаков резко оборачивается, глаза у него превращаются в щелки. — У меня мать тридцать лет болеет. Так мне тоже все эти тридцать лет прикажешь возле матери сидеть? — Он стоит перед Хайдукевичем — руки за спиной, расставив ноги, как гимнаст на подходе к снаряду. — Военкомат надо подключить по-настоящему. Они обязаны ей помочь. Что он там один сделает! Тоже мне альфрейщик… А вот матери его, — он почти втыкает палец в Димину грудь, как будто Дима в чем-то лично виноват, — надо обязательно как следует объяснить, что значат такие письма для сына. Парню еще полгода служить, а он будет вместо службы сердцем маяться? Он же мучается, ему ее жалко… Писать будете вы, Хайдукевич.
— Есть, товарищ капитан. — Дима быстро улавливает переходы с «ты» на «вы».
— Постарайтесь объяснить, чем достигается обороноспособность страны. Вы письмо наверняка напишете лучше, чем я: вы ведь только что из-за парты, не разучились еще запятые ставить.
У Димы даже колено дергается от неожиданности.
— Объясните ей все подробно. — В дверях, уже надвигая глубоко на глаза шапку, Семаков медлит, а потом — так кажется Диме — пренебрежительно машет рукой: — Расписание сегодня смотреть не буду.
Дверь закрывается. Дима в сердцах хлопает шапкой об стол, так, что веером сыплются листки.
«Вкалываешь, вкалываешь, гвардейцы в мыле, а тут…»
Он заставляет себя сесть, посчитать, как его недавно научил комбат-три, до пятидесяти. На двенадцати он закуривает и начинает собирать разлетевшиеся листки. Сигарета противно дрожит в пальцах. Успокаивается он долго: складывает стопочкой тетради, вытряхивает в корзину окурки из старой алюминиевой пепельницы, которую еще вчера собирался выбросить к чертовой матери, но так и не выбросил, передвигает на середину стола гильзу, служащую стаканом для карандашей. Потом вдруг вспоминает, что дал слово выкуривать две сигареты в день — с тех пор, как решил организовать регбийную команду, — а эта сигарета уже третья, и с отвращением давит ее в пепельнице.
Он думает о том, что запятые Семаков упомянул неспроста: он мог услышать язвительные Димины комментарии по поводу последней разработки начальника разведки и сопровождавший их хохот лейтенантов. «Боже, — с отвращением к себе и стыдом, сразу обдавшим его жаром от ушей до кончиков пальцев, думает Дима, — я же тогда чуть не кричал на весь клуб: «Кол ему! Кол!» Ну, и скотина же я… Что же я все-таки делаю не так? — думает он, глядя на предвечернее небо за окном. — Почему я даю столько поводов уличать себя в неумении? Я не старателен? Мало требователен? Неумело провожу занятия? Я плохой командир?»