— Илья Матвеевич, сколько вам лет? — вдруг спросил Цветков.
Матвеич вздрогнул. Во-первых, было неожиданно, что парень заговорил, во-вторых, его уже давнехонько не называли по имени-отчеству.
— Мне-то? За восьмой десяток перекатилось. Пожито, попито, пора и бороду вытирать. А вот поди ж ты: не хочется. Ненасытный я, паря. Кто же вас обогреет, ежели не я? Ты-то сам откеда будешь?
— Рязанский я.
— Там и родился?
— Нет. На Волге.
— Ты, я вижу, постарше других будешь. И твой дружок тоже. А служите вместе с салажонками. Что так?
— Мы после института.
— Я учитель, он художник, — добавил Баранцев, и Родион поморщился.
— Ишь ты. Ну-ну, — усмехнулся старик и еще раз внимательно прошелся по лицу Родиона цепким взглядом.
— Не скучно тебе, дедуля, в этой избушке на курьих ножках? — спросил Баранцев.
— Некогда скучать мне. Уйдете вы, придут другие, а там и третьи. Слово за слово — глядишь, и солнце за сопку покатилось. Жить, паря, никогда не скучно. На том свете скучней, ей-богу, — засмеялся старик. — Я вот только утешаюсь тем, что в рай не попаду. Не пустят. Ангелов я шибко не люблю. На земле им крылья обламывал и под землей буду. Черти мне более по нраву.
— Грешен, дедуля?
Старик испытывающе покосился на ефрейтора.
— На мой век столько всего пришлось, что безгрешным я никак не мог остаться. Вот этими руками я в разведке двух фрицев задушил, а сколько из пулемета перекосил. А что как вдруг не каждый из них фашистом был? Сунули ружье мужику, рабочему — стреляй. Раньше об этом не думалось, а теперь нет-нет да и подсасывает душу. Правда, с другой стороны, он же, если пусть и не фашист, стрелял в меня, в войско мое! Выходит, даже невинный фриц все равно виноват предо мной… И потому во сто крат больше виноватый тот, кто фрица не фашиста, мужика обыкновенного, виновным перед нами сделал. Так что виноватый все равно есть, есть, и нет ему моего прощения. Значит, кровь чужую я пролил не зря…
— Ну и что же ты такого нового сказал, дедуля? — снисходительно спросил Баранцев. — Это называется философия на мелком месте.
— Это кто по какой речке в жизни плывет и что кому чудится, — после долгого молчания ответил старик. — А ты бы хлебнул с мое, вступил в мою реку… еще не известно, может, пузыри пустил бы…
— Не пустил бы, у меня спасательный пояс есть.
— А что оно такое — спасательный пояс? — несколько повышая голос, вопросил Матвеич.
— Это вам трудно понять.
— А ты поясни, может, и пойму.
Старик какое-то мгновение смотрел выжидательно на Баранцева и вдруг перевел взгляд на Цветкова.
Родион вздрогнул, встретившись с его острым глазом — суровая повязка на левом глазу делала его взгляд злым и требовательным. Ребята выжидательно притихли и с любопытством посмотрели на Родиона — они, конечно, поняли, что старик требует ответа и от Родиона: мол, неужели и ты так думаешь? Родион решил ответить не Матвеичу, а Баранцеву, чтобы тем самым выразить свое отношение и к этому старому человеку.
— Твой спасательный пояс, Баранцев, не выручил бы тебя в той стремнине, где довелось плыть Илье Матвеичу. На мой взгляд, там такая глубина, которая нам с тобой еще и не снилась… Знаешь, за какой пояс не хотелось бы лично мне хвататься? Называется он — тщеславием. Ухватится иной за такой пояс и думает, что способен океан одолеть, скользя по гребням волн, любых высот достичь, в любые глубины заглянуть. А в тщеславии — корень всех пороков.
Родион вдруг замолк. Он чувствовал, что в своей тираде, пожалуй, слишком увлекся: не вышла ли тут подмена искренности тайным самолюбованием и не угадал ли это старик? После недавнего позора он решил быть беспощадным к себе. Заметив, что на лицах ребят и Матвеича появилось что-то удивленно-уважительное, он смело встретился с насмешливыми глазами Баранцева.