С точки зрения солдат, их собственное поведение в отношении красноармейцев не было преступлением, хотя международное право было однозначным. Их поведение казалось достаточным основанием для расстрела военно-пленных, и, очевидно, им даже не приходила мысль, что можно поступать как- то иначе. В первые недели войны в России установился новый обычай войны, находящийся по ту сторону всех международных правил. Применение насилия было не статичным, а постоянно изменялось в зависимости от структурных, личностных и ситуативных рамочных условий. Так, экстремальное насилие спадало поздним летом и осенью 1941 года. Но когда Восточная армия зимой 1941–1942 годов, местами в хаотических обстоятельствах, вынуждена была отходить, оно снова усилилось, военнопленных расстреливали целыми колон-нами, так как их невозможно было отправить в тыл [250]. До конца войны постоянно имелись периоды переменной эскалации и снижения. Так, в протоколах подслушивания находятся отдельные места, где солдаты рассказывают, что они отказывались от участия в преступлениях в отношении военнопленных. Например, унтерштурмфюрер СС Вальтер Шрайбер рассказывал о таком отказе и о своем потрясении при убийстве одного военнопленного:
ШРАЙБЕР: Один раз мы захватили пленного, возник вопрос, прикончить его или отпустить. Тогда мы его пустили бежать и хотели застрелить сзади. Ему было 45 лет. Он перекрестился, пробормотал молитву, словно знал, что с ним будет. Я не мог стрелять. Я представил: мужчина, семья, может быть, дети… Тогда я в канцелярии сказал: «Я не буду». И ушел. Смотреть на это я уже не мог.
БУНГЕ: Но потом ты его все-таки прикончил?
ШРАЙБЕР: Да, его прикончили, но не я. Я был тогда потрясен до глубины души, три ночи из-за этого не спал [251].
Заметно, что лейтенант флота Бунге ожидал другого развития истории и, как само собой разумеющееся, исходил из того, что Шрайбер «прикончил» пленного. Необычным в этом типе разговоров является не то, что в рассказе убивают пленных, а то, что это не происходит. Обер-ефрейтор Грюхтель рассказал похожую историю:
ГРЮХТЕЛЬ: Когда я был в Риге, то как-то раз использовал пару русских пленных для уборки. Пришел и выбрал себе пару. Мне дали пятерых. Тогда я спросил бойца, что мне с ними делать, когда они мне будут уже не нужны. А он мне отвечает: «Расстреляй их к чертовой матери и оставь лежать». Да, но я этого не сделал. Я их отвел туда, откуда получил. Я такого сделать все же не смог [252]. Истории такого рода, о правдивости которых мы не имеем никакого подтверждения, появляются в наших материалах очень редко. Это не подтверждение тому, что гуманное поведение в отношении к военнопленным или к населению на оккупированных территориях повсеместно не могло бы проявляться чаще. Оно только документирует, что то, что с современной точки зрения могло бы оцениваться как «человечное» или «гуманное» поведение, с точки зрения общения почти не играет никакой роли. Истории, в которых, с современной точки зрения, часто от первого лица, описывается бесчеловечное поведение, гораздо чаще представляются такими, которые по нормам того времени могут считаться «хорошими».
Это может указывать на то, что делало такие разговоры не особо любимы-ми: в обществе, где убийство является повсеместной практикой и социальным требованием, просоциальное отношение к евреям, русским военнопленным и другим группам, помеченным как неполноценные, является нарушением нормы. Даже после войны прошло много лет, прежде чем такие истории стали оцениваться нормативно выше тех, что обычно рассказывали солдаты в протоколах подслушивания. Только тогда стали вписываться в истории другие нюансы. В этом отношении отсутствующие истории о сострадании и сочувствии или просто о корректном обращении с военнопленными не ценились современниками, и поэтому их не рассказывали. Может быть, что-то подобное не так часто и происходило, потому что относительные рамки, в которых упорядочены «другие» и их способы действия, совсем не предусматривают сочувствия. То обстоятельство, что истории о безнаказанной бесчеловечности критически почти никогда не комментируются, позволяет сделать вывод, что именно они описывали норму войны, а как раз не наоборот.
Лагерь
Большинство красноармейцев переживали первые дни своего плена. Но уже по пути в лагерь начиналась их гибель.
ГРАФ: Пехота рассказывала, как они вели русских в тыл, что пленные не получали жратвы 3–4 дня и падали. Тогда подходил конвоир, добавлял ему одну дырку в череп, и тот готов. Набегали другие, разделывали его, а потом пожирали так, как он был [253].