Выбрать главу

Продавщица резкими, беспорядочными движениями извлекла из портмоне монету и с треском припечатала ее на прилавок. Лена отсчитала двенадцать копеек и гордо положила их на прилавок.

Лена была первой помощницей мамы, ее, что называется, правой рукой, но никогда не выделялась ею в свои любимицы. Мама была как-то ровна ко всем нам, своим пятерым детям, может, кого-нибудь из нас втайне и любила по-особенному, но мы по крайней мере не улавливали разницу.

"Взрослое" в поведении и замашках Лены создавало холодок в наших отношениях, но я никогда не становился к ней враждебен или отчужден. Я все же, несмотря ни на что, уважал и временами даже любил ее. Однако Лена насмехалась над моими чувствами, дразнила меня Лебединым озером (я очень любил "Танцы лебедей" из балета Чайковского).

Однажды я, Лена и брат Сашок остались одни. Как только мама вышла из дома, Лена начала преображаться с невероятной прытью: надела фартук, почему-то не свой, а мамин, который был ей до носков, повязала голову косынкой, опять-таки маминой, засучила рукава и подбоченилась. Из девочки она превратилась в маленькую хозяйственную женщину. Придирчиво, с прищуром осмотрела нас и, укоризненно покачав головой, изрекла:

– Что за грязнули передо мной! Два дня назад на вас надели все чистое, а какие вы теперь? Поросята, и только!

Мы переглянулись с Сашком: и впрямь, наша одежда была грязной.

– Раздевайтесь: буду стирать. Живо! Затопите печку и принесите воды из колонки. Сил моих нет смотреть на вас!

Меня развлекал и забавлял воинственный вид Лены. Я немного покуражился, не подчиняясь, так, для накала игры, хотя чувствовал, что для сестры началась отнюдь не игра. Я и брат стали разыгрывать из себя непослушных детей. Сашок был очень возбужден, сиял весельем и желанием поозорничать. Подпрыгивал, с визгом убегал от сердившейся Лены и даже укусил ее за палец. Лена вскрикнула, всплакнула, уткнувшись в фартук.

– Я нечаянно, – виновато стоял перед Леной брат и гладил ее по плечу.

– Ого – "нечаянно"! – прикрикнула Лена. – Чуть палец не откусил. Давай-кась я тебя так, – и накинулась на брата.

Сашок вырвался из ее рук и с визгом покатился под кровать. Мы устроили такую возню, что пыль стояла столбом. Лена на время забыла о своей роли взрослой. Вспотели и раскраснелись. Наконец, принялись за дело: я принес два ведра воды, брат затопил печку. Отдали сестре грязную одежду и надели чистую.

Выстиранное она развешала на улице и следом взялась печь блины, хотя раньше ни разу не пекла. В таз высыпала целый пакет муки. На некоторое время Лену окутало облако. Мы слышали чихания, но едва различали махавшую руками сестру. Она появилась перед нами вся белая и, показалось, поседевшая. Протирая глаза, еще раз звонко чихнула.

Поставила на печку сковородку, вылила в муку пять яиц и два ковша воды, стала пичкать руками, и с таким усердием, что в меня и брата полетело тесто. По моей рубашке поползли две большие капли, я попробовал стереть их пальцем, но лишь размазал.

– Что ты наделала?! – досадовал я.

– Ничего страшного, если хочешь знать. Снимай!

Она вымыла руки, мокрой щеткой отчистила рубашку и решила посушить ее. "Ну, разошлась!" – подумал я. Расстелила на столе одеяло, на нем – рубашку, включила утюг. Но брат неожиданно крикнул:

– Сковородка горит! Скорее пеки – блинов хочу!

Лена положила еще не нагревшийся утюг на мою рубашку и стремглав побежала к печке. Смазала сковородку салом, налила в нее тесто. Распространился такой вкусный запах, что я и брат невольно потянулись к сковородке. Но когда Лена переворачивала блин, он почему-то расползся на две половины, а верх непрожаренной стороны растекся. Часть блина оказалась прямо на печке – густо и резко запахло горелым.

– Первый блин комом, – разочарованно сказал я.

Мы в нем обнаружили муку и недожаренное твердое тесто. К тому же он был ужасно толстый и настолько липкий, что им можно было клеить. Но самое главное – он оказался не сладкий и даже не соленый, а отвратительно пресный. Брат первый нашел применение блину – скатал из него большой шарик и попал им Лене в лоб.

После недолгой возни, во время которой перья летели из подушек и падали на тесто, Лена принялась печь второй блин. Зачерпнула поварешкой тесто, но вдруг – замерла. Я уловил запах горящей материи.

– Утюг! – возгласила Лена и проворно спрыгнула со стула, на котором стояла возле печки. Нечаянно толкнула таз с тестом, и он полетел на брата.

Я первый подбежал к утюгу – моя такая красивая, но злополучная рубашка тлела.

Неожиданно вошла мама. Она замерла в дверях и широко открытыми глазами смотрела на нас и наши художества. На полу валялись подушки, на одной из них восседала Марыся. Я замер с рубашкой в руках, с которой бодро и нахально взирало на маму глазище гари. Будто загримированная тестом и перьями, Лена с повернутой к маме взлохмаченной головой и раскрытым ртом растянулась на полу: она, бедолага, запуталась в фартуке, когда неслась к утюгу. На голове брата чалмой возлежал какой-то громоздкий белый комок, а таз валялся возле его ног.

Брат отчаянно вскрикнул и заголосил, заголосил. Мы вздрогнули и ринулись к нему.

11. МЫСЛИ

Отец отдалялся от семьи, зачастую заявлялся домой выпившим. Мама, оторвавшись от работы, смотрела на него строго и сердито. Она похудела, ссутулилась, будто что-то тяжелое положили на ее плечи, под глазами легла тень. Стала походить на старушку.

Мама уже не ругала папку. Как-то безропотно-равнодушно предлагала ему поужинать. Но иногда, чаще утром, когда он собирался на работу, тихо, чтобы мы не слышали, говорила ему:

– Ехал бы ты, Саша, куда-нибудь. Свет велик – место сыщется. Ведь тебе все равно ничего не надо – ни семьи, ни хозяйства, ни детей. Да, да, уезжай. Мы как-нибудь проживем.

Мама всхлипывала. Горечь вздрагивала в моем сердце. Я осторожно выглядывал из-за шторки – папка гладил маму по голове:

– Аннушка, не плачь, прошу, не плачь. – Закрывал свои глаза ладонями: – Да, пропащий я человек. Вернее, пропащий дурак. Не могу, не умею жить, как все, и хоть ты что со мной делай. А почему так – не пойму. Хочу, понимаешь, чего-нибудь необычного. Сейчас в степь захотелось. Запрыгнул бы на черногривого, такого, знаешь, горячего коня и во весь дух пустился бы по степи. Ветер свистит в ушах, дух захватывает, небо над тобой синее-синее, а на все четыре стороны – ширь и даль. Ты меня понимаешь, Аня?

Мама скорбно улыбалась бледными губами, поглаживала папку по руке:

– Чудак ты.

– Знаю, но не могу себя переломить. Поймешь ли ты меня когда-нибудь?

Ответа не следовало – мама принималась за работу: нужно было многое сделать по дому.

Тревожно и смутно становилось у меня в душе. Недетские мысли все чаще забредали в мою голову.

Я решил, что источник всех наших бед – тетя Клава. Отец нередко заходил к ней, но всегда тайком, через огороды; а ведь до переезда в Елань он пил мало, просто бродяжничал по Северу, или, как однажды выразилась маме, "упивался волей".

Я приходил к папке на работу и, можно сказать, уводил его домой. Мне очень хотелось, чтобы наша семья была счастливой. Меня все меньше интересовали и влекли детские забавы. Я, несомненно, взрослел.

Когда папка был трезвым, нам всем было хорошо. Он допоздна читал. Вздыхал над книгой, тер лоб, морщился, помногу курил, задумавшись. О чем он думал? Может, о том, о чем в один из вечеров говорил с мамой:

– Ничего, Аня, не пойму, хоть убей!

– Чего ты не понимаешь? – устало смотрела на него мама, починяя Настино платье.

– Что за штука жизнь? Скажи, зачем мы, люди, живем?

– Как зачем? – искренне удивилась мама, опуская руку с иголкой.

– Вот-вот – зачем? – хитровато поглядывал на нее папка, покручивая седеющий ус.

– Каждый для чего-то своего. Я – для детей, а ты для чего – не знаю.

Папка огорчился и стал стремительно ходить по комнате:

– Я, Аннушка, о другом толкую. Я – вообще. Понимаешь?

– Нет. Разве можно жить вообще?

– Ты меня не понимаешь. Я о Фоме, а ты про Ерему. Зачем человек приходит в мир? Зачем все появилось? Интересно, ажно жуть!

Мама иронично улыбнулась, принимаясь за шитье.

– Смеешься? – хмуро покачал головой папка. – А я впрямь не совсем хорошо понимаю. Для чего я появился на свет?