Выбрать главу

Он надел фуражку и задумчиво вышел на двор, подставляя легкой струе ветра горевшее лицо. Только что виденная им картина горячо дразнила его воображение, как заманчивый сон, будоражила его сердце.

«И они правы, — уныло думал он о Сурковой и Перевертьеве, — и Максим Сергеич прав. Жизнь вкусна и единственная она у каждого! Единственная!»

Он снова представил себе, как Перевертьев целовал руки Сурковой, и у него застучало в висках.

«Все правы, — думал он, двигаясь в тихом сумраке двора, — виноватых нет. Виноват тот, кто плох!»

Вечер был тихий и ясный; от Студеной веяло прохладой, но звезды еще не выходили. Выбеленные стены усадебных построек казались желтыми. Жмуркин подошел к окну кухни, окликнув Флегонта.

— Ты здесь?

— Здесь.

Флегонт вышел на крыльцо, с папиросой в зубах.

— Ты что?

— Скучно мне, — отвечал Жмуркин.

Они присели на крылечко, поглядывая на вечернее небо.

— Скучно мне, — повторил Жмуркин, — вот я хожу и думаю. Правы ли люди, которые пьют, едят, веселятся и больше ничего? Вот о чем я думаю. А если они не правы, так в чем же тогда правда?

— В чем правда? — переспросил Флегонт серьезно. — Это, братец, мудреная штука. Мне где знать. Я всю жизнь у плиты простоял. Спроси у книжек, которые настоящие.

— Я у книг спрашивал, — отвечал, Жмуркин, — и книги не знают, одна говорит одно, другая — другое.

Он замолчал, разводя руками. Его лицо выражало уныние и недоумение. Флегонт вздохнул.

— Книги не знают, спроси у веры, — сказал он уверенно, пуская дым уголком губ. — Та знает!

— У какой? — спросил Жмуркин. — И веры разные. Вон в селе Верешиме две улицы и две веры. Одни бракоборы, другие — беглопоповцы. Одна улица поет: «Девство каждый сохраняй тайну брака не сознай!» А другая: «Бракоборство иноверно и учением злоскверно!» Кому же из них верить? — снова спросил он, разводя руками, с унылым недоумением в глазах.

Флегонт сказал:

— Это не вера, а ересь. Ты спроси у настоящей, у стоящей того. А это не вера, а ерунда с квасом!

Жмуркин беспокойно шевельнулся.

— Да какая же настоящая, — повысил он голос, — у татар или у китайцев? Ты вот что мне скажи!

Флегонт сердито молчал. Серое вечернее небо слегка засинело; береговой кустарник пустил струйку пара, словно дохнул на мороз.

— Ну уж ты! — наконец, сказал Флегонт. — Ты уж, кажется, хочешь сказать, что настоящей веры и в помине нет. Этого быть не может!

— Да которая же настоящая-то? — допытывался от него Жмуркин возбужденно.

— Этого быть не может, — упрямо повторил Флегонт, как бы не слушая его. — Этого быть не может, чтоб настоящей веры не было. Борщ и то настоящий есть. В таком виде он борщ, а в таком — помои!

— Да ведь это на чей вкус, — вскрикнул Жмуркин, — на японский или на татарский?

— Известно, на чей, — огрызнулся Флегонт сердито. — Ты меня извини, голубчик, но хороший повар на свинячий вкус и угождать-то не желает!

Они внезапно замолчали; к подъезду уже подавали лошадей; они приблизились туда же, разглядывая щегольские экипажи, блестевшие лакировкой, изящные, как мебель гостиной. В широко распахнувшихся дверях шумно появилась вся компания. Тут были налицо все: Анна Павловна и Глашенька, Перевертьев, Суркова, какая-то близорукая девица в очках и Загорелов. Он шел впереди всех, веселый и довольный с удовольствием оглядывая нарядные экипажи и лоснившиеся крупы породистых лошадей.

— И-и ты-ы, Ка-а-перна-а-у-ме, — вдруг прилетело из лесного оврага, словно бархатное гуденье стопудового колокола.

Загорелов улыбнулся, прислушался и сказал:

— Какой великолепный голос! Это Спиридон?

Жмуркин протиснулся ближе.

— Они-с самые! — сказал он с почтительной улыбкой. — Пошаливают-с они! Сегодня выкушали с передержкой. Водочки-с, конечно, — пояснил он.

— И-иже до-о не-ебе-ес воз-не-е-сыйся, — летело из оврага могучей волною.

— Удивительный голос, — прошептала Суркова, — прямо-таки удивительный!

Все притихли в задумчивости, прислушиваясь к могучей волне ясного, как воздух, и звонкого, как металл, звука.

— До-о-о... а-а-да-а... тягуче ползло из оврага.

— Сни-и-и-деши! — вдруг опрокинулось на усадьбу, словно рычание льва.

VII

У Быстряковых шел пир на славу. Их уютный домик весело глядел на сад сверкающими окнами и гудел, как переполненный улей. В одной из комнат на трех столах играли в карты: мужчины в стуколку, женщины в рамс. Другую обратили в буфет. Здесь на широко раздвинутых столах непрерывными рядами, словно сцепившись в хороводе, стояли всякого рода закуски. Желторумяные паштеты, насквозь пропитанные вкусным соком, как хорошо вызревшие фрукты, красовались рядом с золотистым телом семги; пахучие и ноздреватые куски сыра чередовались с фаршированными поросятами, с кожею, белой как молоко, и с зеленью укропа в оскаленных ртах. В середине же этого хоровода, под светом люстры, весело мигали разноцветными огнями бутыли вин, наливок и водок. А гостиную и столовую отдали во власть молодежи, весело шаркавшей по полу в бесконечной кадрили. Аккомпанировал им на пианино поверенный при уездном съезде, Федуев, пятидесятилетний мужчина с покатым лбом, сильно накрашенными усами и бритым подбородком. В одной из фигур он даже подпевал себе, весело припрыгивая на своем стуле после каждого такта:

Мне тверди-и-ли, напева-а-я: Па-а а-да-жди, плуто-овка! У мужчи-ин у все-ех така-а-я Скверна-ая сноровка!

Во время одного из антрактов, когда все танцующие и играющие в карты, удалились к паштетам и фаршированным поросятам, этот же Федуев, провозглашая тост за именинника, сказал следующий экспромт:

Благодетель Елисей, Добродетель Всюду сей!

Тут же между танцующими, но, однако, не принимая никакого участия в танцах, находились Перевертьев и Суркова. Они сидели на разных концах комнаты, молча, лишь перекидываясь взорами. Этими взглядами Перевертьев все вызывал ее в сад, но она точно не понимала знаков, и, слегка прикрывая свое лицо развернутым веером, она вся как бы содрогалась от душившего ее хохота. Он не выдержал, прошел мимо нее и, пощипывая вздернутые кверху усы, вполголоса пропел:

Ка-ак я л-любл-лю гусят...

Она лукаво шепнула ему:

— Это уж третий момент! Вы совсем позабыли программу!

Он не отвечал ни слова и, подойдя к балконной двери, снова стал вызывать ее в сад. Тогда она встала и, лавируя между танцующими, пошла, но не к двери, а к окну. Перевертьев поспешно сбежал в сад и стал перед этим окном в двух шагах. Он увидел ее; она стояла в разрезе окна, лицом к нему, вся словно сверкая задором.

— Сойдите сюда! — прошептал он умоляющим тоном.

— Зачем? — спросила она его шепотом же.

— Я вас люблю! — прошептал Перевертьев.

Она засмеялась прикрываясь веером.

— Зачем вы мне сообщаете об этом? — прошептала она сквозь подавленный смех. — Меня это совсем не интересует!..

С минуту она стояла перед ним, резко вырисовываясь в разрезе окна, как в раме, как бы вся содрогаясь от хохота, и ее блестящее платье тускло светилось. Весь ее задорный и скользкий вид точно говорил ему: я тебя измучаю, истомлю, потому что мне это нравится.

Она улыбнулась крупным и ярким ртом, быстро повернулась и исчезла в глубине комнаты.

— Га-а-дюка! — прошептал Перевертьев злобно. — Посмотрим же, кто кого!

Между тем Жмуркин ходил в это время по низкому берегу Студеной и думал о Лидии Алексеевне.

«Это ничего, — думал он, — что ее гребенка в старой теплице на тахте оказалась. Это ничего не доказывает. Решительно ничего!»

Он то присаживался на берегу, то вновь начинал ходить, напряженно размышляя все об одном и том же и даже слегка жестикулируя локтем.

«Может быть, Максим Сергеич-то, — продолжал он свои размышления, — встретил ее там у старой теплицы, ну и пригласил. Она по доброте и вошла. Посидели и поговорили. „Как вы поживаете?” — „Ничего, слава Богу!” Поговорили и вышли. И больше ничего. А гребенку-то она тем временем и обронила!»